Парнишка, за которым мы следуем, медленно пересек крышу и подошел к башенке на ее северо-западном углу. Будь он здесь впервые, его взгляд обвел бы сооружение и, насколько позволяла темнота, различил темную массу, низкую, решетчатую, поддерживаемую колоннами и завершающуюся куполом. Он вошел. Внутри не было никакого освещения за исключением звездного света, проникающего через четыре дверных проема, в одном из которых, облокотившись на диванные подушки, лежала женщина, едва видимая, несмотря даже на белые одежды. При звуке шагов ее опахало остановилось, мерцая там, где лучи звезд падали на украшавшие его рукоятку драгоценные камни. Женщина села и окликнула:
— Иуда, сын мой!
— Это я, матушка, — ответил он, ускоряя шаг.
Подойдя, он опустился на колени, мать обняла Иуду и, целуя, прижала к груди.
ГЛАВА IV
Странные вопросы Бен-Гура
Мать снова откинулась на подушки, а сын лег на диван, положив голову ей на колени.
— Амра говорит, с тобой что-то случилось, — сказала она, гладя его щеку. — Когда мой Иуда был ребенком, я позволяла ему огорчаться из-за пустяков, но теперь он мужчина. Он помнит, — голос ее был очень нежен, — что однажды должен стать моим героем.
Она говорила на языке, почти забытом в этой стране, но хранимом немногими — все они были столь же знатны, сколь и богаты — в чистоте, чтобы тем вернее отличаться от язычников — на том языке, которым влюбленные Ревекка и Рахиль пели Вениамину.
Он взял ласкавшую руку и сказал:
— Сегодня, матушка, мне пришлось задуматься о многих вещах, которые прежде не приходили в голову. Но скажи сначала, кем я должен быть?
— Разве я только что не сказала? Ты должен стать моим героем.
Он не видел лица, но знал, что она играет, и стал еще серьезнее.
— Ты очень добра, мама, никто не будет любить меня, как ты.
Он покрыл руку поцелуями.
— Думаю, я понимаю, почему ты не хочешь отвечать. До сих пор моя жизнь принадлежала тебе. Как нежен, как сладок был твой контроль! Я хотел бы, чтобы он продолжался вечно. Но это невозможно. Господня воля требует, чтобы однажды я стал хозяином своей жизни, — это будет день нашего разделения — ужасный день для тебя. Будем же смелы и серьезны. Я буду твоим героем, но укажи мне путь. Ты знаешь закон: каждый сын Израиля должен выбрать себе занятие. Я не исключение, и теперь спрашиваю, должен ли я пасти стада, пахать землю, работать на мельнице, быть чиновником или законником? Кем я должен стать? Милая, добрая мама, помоги мне найти ответ.
— Гамалиель читал сегодня, — промолвила она в задумчивости.
— Может быть. Я не был там.
— Значит, ты бродил с Симоном, который, как говорят, унаследовал гений своей семьи.
— Нет, я не видел его. Я был на площади Рынка, а не в Храме. Я ходил в гости к молодому Мессале.
Легкое изменение голоса привлекло внимание матери. Предчувствие заставило ее сердце биться быстрее, а опахало снова замерло.
— Этот Мессала! — сказала она. — Что он сказал такого, что так встревожило тебя?
— Он очень изменился.
— Ты хочешь сказать, он вернулся римлянином?
— Да.
— Римлянин! — продолжала она, как будто про себя. — Для всего мира это слово значит «хозяин». Сколько его не было?
— Пять лет.
Она подняла голову и стала смотреть вверх, в ночное небо.
Сын заговорил первым.
— То, что говорил Мессала, было неприятно само по себе, но если учесть его манеру, кое-что из сказанного становилось просто невыносимым.
— Думаю, я понимаю тебя. Рим, его поэты, ораторы, сенаторы, придворные помешались на том, что они называют сатирой.
— Наверное, все великие народы тщеславны, — продолжал он, едва ли заметив, что был перебит, — но гордыня этих людей не похожа ни на что; в последнее время она выросла настолько, что щадит только богов.
— Богов? — быстро сказала мать. — А сколько римлян принимало божественные почести?
— Что ж, Мессала никогда не был свободен от этого недостатка. Я видел, как он еще ребенком издевался над чужестранцами, до почтительности с которыми снисходил даже Ирод, однако раньше он щадил Иудею. В сегодняшнем разговоре он впервые смеялся над нашими обычаями и Богом. В конце концов я расстался с ним, но теперь хочу знать, есть ли какие-то основания для римского самомнения. Почему — пусть даже в присутствии цезаря — я должен дрожать, как раб? А главное, скажи мне, почему, если такова моя склонность и таков выбор, я не могу искать славы в любой области? Почему я не могу взять меч и утолить свою страсть к войне? А есл и стану поэтом, почему не все темы открыты для меня? Я могу работать с металлами, пасти стада, быть купцом, но почему не художником, как грек? Скажи мне, мама, — и в этом основа моего беспокойства — почему сын Израиля не может делать все, что открыто римлянину?