При том же свете можно рассмотреть и женщину. Пододвинув стул к дивану, она поставила на него поднос и стала на колени. Судя по смуглому лицу с черными глазами, глядевшими почти с материнскою нежностью, ей было лет пятьдесят. Голову ее покрывал белый тюрбан, оставляя напоказ только кончики ушей, в которых виднелись отверстия, проколотые толстым шилом, – знак ее общественного положения. Она была египтянка, рабыня из числа тех, которым даже священный пятидесятый год не приносит свободы, да она и не приняла бы ее, потому что любила юношу, которому служила, больше самой жизни. Она его выкормила, вынянчила и не могла себе представить, что он когда-нибудь сможет обходиться без ее услуг.
Во время еды она молчала.
– Помнишь ли ты, Амра, Мессалу, который когда-то бывал у меня? – спросил он. – Несколько лет назад он уехал в Рим и теперь вернулся. Я заходил к нему сегодня.
Отвращение выразилось на лице юноши.
– Я знала, что что-то случилось, – сказала она, глубоко заинтересованная. – Мне никогда не нравился Мессала. Расскажи мне все.
Он задумался и на ее вопрос отвечал только:
– Он сильно изменился, и у меня нет ничего общего с ним.
Когда Амра уносила поднос, юноша последовал за ней и поднялся с террасы на кровлю.
Читатель, вероятно, понимает значение кровли на Востоке. Климат везде является законодателем обычаев. Сирийский летний день заставляет любителя удобств удаляться в тень льюинов, но наступает ночь, и над скатами гор опускаются тени, окутывающие своим покрывалом певцов Цирцеи, но они далеко, тогда как кровля тут, рядом, и настолько приподнята над светящейся равниной, что доступна свежему воздуху, и настолько выше деревьев, что звезды кажутся ближе и ярче. И вот кровля становится местом удовольствий, спальней, будуаром. Тут собирается вся семья, играет, танцует, беседует, мечтает и молится.
Юноша медленно прошел по крыше к башне и вошел в нее, приподняв опущенную занавеску. Внутри царила полнейшая темнота, и свет проходил только в отверстия с арками по одной с каждой стороны, сквозь которые виднелось усеянное звездами небо. Он заметил фигуру полулежащей на диване женщины, одетой в белое широкое платье. При звуках его шагов опахало в ее руках остановилось, и бриллианты, которыми оно было усеяно, заблистали при свете, падающем на них от лучей звезд.
Она приподнялась, села и позвала его:
– Иуда, сын мой!
– Это я, матушка, – ответил он и ускорил шаги.
Подойдя к ней, он встал на колени, она обвила его руками и с поцелуями прижала к своей груди.
4. Мать и сын
Мать заняла прежнее удобное положение, склонившись на подушку, а сын присел на диван. Сквозь арку виднелись крыши зданий, горы и темно-синяя глубь неба, блиставшая множеством звезд. Над городом царила тишина. Шумел только ветерок.
– Амра говорила мне, что с тобой что-то случилось, – сказала мать, гладя сына по щеке. – Когда мой Иуда был ребенком, я допускала, что его могут беспокоить мелочи, но теперь он муж. Он не должен забывать, – голос ее сделался еще ниже, – что ему предстоит быть моим героем.
Она говорила на языке, почти забытом в стране, но который немногие, преимущественно отличавшиеся аристократической кровью и богатством, хранили во всей чистоте для явного отличия от простонародья – на языке, на котором Ревекка и Рахиль пели песни Вениамину.
При этих словах он снова впал в задумчивость, но немного спустя взял руку, которой она его ласкала, и сказал:
– Сегодня, матушка, мне пришлось передумать многое, о чем я прежде никогда не думал. Но сперва скажи мне, кем я должен быть.
– Разве я уже не сказала тебе? Ты должен быть моим героем.
Он не мог разглядеть выражения ее лица, но знал, что она шутит. Он сказал серьезно:
– Ты очень добра и ласкова, моя матушка. Никто никогда не будет любить меня так, как ты.
И он несколько раз поцеловал ее руку.
– Я, кажется, понимаю, почему ты не хочешь продолжать этот разговор. До сих пор моя жизнь всецело принадлежала тебе. Как нежна, как приятна была твоя опека, и мне хотелось бы, чтобы она продолжалась вечно. Но это невозможно. Воля Бога Иакова в том, что рано или поздно я стану самостоятельным. Настанет день разлуки, страшный для тебя день. Будем смелы и серьезны. Я буду твоим героем, но ты должна наставить меня на истинный путь. Ты знаешь, что по закону каждый сын Израиля должен иметь определенное ремесло. Я не составляю исключения и спрашиваю тебя, кем я должен быть: пастухом, земледельцем, плотником, писцом или законником? Добрая моя матушка, помоги мне разрешить этот вопрос!
– Гамалиил проповедовал сегодня, – сказала она задумчиво.
– Не знаю, я не слышал его.
– Стало быть, ты гулял с Симоном, который, как мне говорили, унаследовал гений своей семьи.
– Нет, я не видел его, я был не в храме, а на площади – у молодого Мессалы.
Перемена в его голосе не ускользнула от внимания матери. Предчувствие заставило ее сердце биться сильнее, и опахало снова перестало двигаться.
– Мессала, – сказала она, – чем он мог взволновать тебя?
– Он очень сильно изменился.
– Ты хочешь сказать, что он вернулся римлянином?
– Да.
– Римлянин, – продолжала она как бы про себя. – Для всего мира это слово означает "господин". Долго ли он отсутствовал?
– Пять лет.
Она приподняла голову, как бы вглядываясь в темноту ночи.
– Пути к славе вполне пригодны для Египта и Вавилона, но в Иерусалиме, нашем Иерусалиме, непоколебимо царит завет.
Поглощенная этой мыслью, она снова опустилась на подушку. Иуда первым прервал молчание.
– То, что высказал мне Мессала, обидно само по себе, но тон его речи был просто невыносим. Я думаю, что все великие народы надменны. Но надменность этого народа переходит все границы, и за последнее время она быстро возрастает.
– Да, – горячо прервала его мать, – уже не один римлянин требует божеских почестей.
– В Мессале всегда проступала эта дурная черта. Я замечал, что он и ребенком смеялся над иностранцами, которых сам Ирод принимал с почетом, но он всегда щадил Иудею. Но сегодня в разговоре со мной он потешался над нашими обычаями и над нашим Богом, и, конечно, ты не посетуешь на меня за то, что я окончательно разошелся с ним. А теперь, добрая матушка, я хочу знать определенно, какие основания для этого презрения существуют у римлян. Чем я ниже этого римлянина? Разве наш народ ниже других народов? К чему бы я стал в присутствии даже самого кесаря чувствовать страх раба? А главное, скажи мне, разве я, одаренный душой, не мог бы достичь всех почестей миpa на любом поприще человеческой деятельности? Разве я не могу, взяв меч, подвизаться на военном поприще или стать вдохновенным поэтом? Я могу быть золотых дел мастером, пастухом, купцом. Почему же мне не быть художником, подобно греку? Скажи мне, почему сын Израиля не может делать всего, что доступно римлянину?
Мать слушала сына с глубочайшим вниманием, и ничто не ускользнуло от нее: ни предмет разговора, ни прямая постановка вопросов, ни тон, ни интонация его речи. Она приподнялась и так же быстро и горячо возразила ему:
– Благодаря окружающим Мессала в детстве был почти еврей, и, оставайся он здесь, из него, может быть, вышел бы прозелит[18]: мы так много заимствуем в нашей жизни от окружающих. Но годы, проведенные в Риме, слишком изменили его. Я не удивляюсь этой перемене, но, – голос ее стал тише, – он мог бы нежнее обойтись с тобой. Только черствые, жестокие натуры могут в юности забыть друзей детства!
Ее рука опустилась на лоб юноши, и пальцы нежно и любовно гладили его волосы, в то время как ее глаза были устремлены на звезды. Ее гордость звучала не эхом, но в унисон с его чувством вследствие полнейшей их симпатии друг к другу. Она хотела ответить ему и в то же время боялась дать неудовлетворительный ответ. Допустив хоть в чем-нибудь ущербность сынов Израиля, она могла на всю жизнь подавить его дух. Она сомневалась в своих собственных силах.