Свернув с большой дороги, она пошла по извилистому санному пути среди открытого поля, где не было даже придорожных деревьев. Небо и воздух становились все светлее; несколько мелких звездочек еще мерцало среди летящего крепа облаков, но вскоре и они погасли. Зато в глубокой тишине, не нарушаемой даже щебетом птиц или шелестом ветра, припавшего к земле, в восточной части неба появилась и стала медленно шириться и расти рубиновая лента зари. Казалось, где-то за краем света вспыхнул огонь; зарево разлилось по снегу розовыми реками и озерами и обагрило разбросанные в поле деревья, которые заблистали алым сиянием, словно выросшие из алебастра кружевные колонны. Наконец трепетные лучи легли на верхушку креста, который безмолвно простирал в вышине обнаженные руки над безмолвной ширью обнаженных полей.
Салюся снова остановилась и с восхищенной, улыбкой залюбовалась зарей, но понемногу глаза ее наполнились слезами. Уже совсем рассвело, и начался этот странный день, самый важный день в ее жизни! Странный потому, что она, девушка из зажиточного дома, имеющая большую родню, впервые оказалась без крова, без защиты, вдали от всех — своих и чужих, одна — одинешенька среди этого огромного пустынного мира, проникнутого тишиной; а самый важный потому, что от исхода его зависела вся ее жизнь. У подножья креста лежал большой гладкий камень. Должно быть, в другое, менее суровое время люди сидели на нем, молились и размышляли; теперь на покрывавшем его снегу видны были следы какой-то крупной птицы или маленького зверька — следы, которые стерла с этого камня Салюся.
Опустившись на колени, она обняла крест обеими руками, прильнула к нему головой и, глядя на зарю, стала тихонько молиться:
— Господи боже! Дай, чтоб я нашла его здоровым и любящим меня и чтобы все у меня хорошо обошлось! Господи боже! Дай, чтобы он простил мне мою вину перед ним; дай, чтобы я счастливо к нему дошла и, найдя его в добром здоровье и с открытым для меня сердцем, никогда с ним больше не разлучалась!
Она перекрестилась и начала читать обычную, настоящую молитву, но никак не могла ее кончить.
— Отче наш… — начала она и продолжала свое:
— Дай, чтобы я нашла его здоровым и любящим меня… иже еси на небеси… чтобы жизнь моя с ним прошла, как на небесах… да приидет царствие твое… чтобы он простил мне мою вину перед ним… да будет воля твоя, яко на небеси и на земле… и чтоб на этой земле не было у меня иного друга и покровителя, кроме него одного…
Салюся разрыдалась. Закрыв лицо краешком шали, которой у нее была повязана голова, она поплакала, но недолго. Недосуг долго плакать тому, перед кем лежит еще долгий путь. Слезы не реки, по ним не доплывешь. Надо итти. Она поцеловала крест, встала и пошла в сторону большой дороги, то увязая по щиколотку в снегу, то осторожно перебираясь через замерзшие ручейки; потом, высоко подобрав юбки, перескочила через глубокий, хотя и узкий ров и, выйдя на дорогу, быстрым шагом устремилась вперед, как стрела.
Наконец она шла к Ежу! Столько раз за последние дни она испытывала непреодолимое желание и выказывала намерение бросить все и бежать к нему, и вот она бросила все и убежала. Салюся прекрасно знала, что вернуться в родной дом, к своим, ей не позволят очень долго, а то и никогда. Пожелай она вернуться теперь, ее, пожалуй, даже не примут, а если и примут, будут насмехаться над ней и донимать ее, а этого она ни за что не стерпит. С Константой они так рассорятся, что глаза, чего доброго, выцарапают друг другу. Он до самой смерти ей не простит позора, которым она его покрыла своим побегом, ни напрасно понесенных убытков, ни тяжбы, которую, наверно, поведут против него Цыдзики — тоже за понесенные убытки. Теперь он и за божью тварь ее не станет считать и обходиться с ней будет хуже, чем с собакой, а она тоже не из таких, что терпеливо сносят попреки и обиды! Нет, уж теперь скорее волк с бараном уживутся под одной крышей, чем она с братом. Да и с сестрами почти то же. Одна Коньцова, может быть, скоро ее простит, но и то не наверно: побоится ссоры с семьей. А родные, соседи, знакомые! Те-то просто глаза ей выедят насмешками, осрамят, грязью обольют, змеиными языками своими ославят ее по всему свету! Нет! Она очень хорошо знала, что с прежней жизнью покончено, что все добро, которое она получила или могла получить, брошено, потеряно навсегда, что возврата ей нет никуда и что во всем белом свете она одна, совсем одна. Только и осталась у нее мысль о человеке, который не раз и не сто раз ей говорил, что любит ее больше всего на свете, и не раз и не десять раз осыпал ее руки, глаза, губы, даже ноги горячими поцелуями и, наконец, писал ей: "В одной рубашке тебя возьму и еще счастливым себя сочту, что ты все имеешь от меня одного". Невозможность возврата ее нисколько не страшила, и не печалило одиночество. Напротив, мысль, что она сбросила с себя все оковы и окончательно развязалась с этим разиней, жердью, с этим сопляком, посмевшим сказать, что она должна его слушаться, наполняла ее гордостью, от которой у нее расправлялись плечи, и она шла, высоко подняв голову. Так вот же поставила она на своем! Так вот же не пойдет она за Цыдзика и станет женой того, кого сама, своей волей выбрала, по собственному разумению и по сердцу. Хам! Ну и пусть хам, а для нее он дороже всего. Земли у него нет! Ну и пусть нет! Зато у него голова есть и руки, да и она тоже не без рук и головы. Она уже знает, что без него жить не может, что он для нее милее и дороже всего: происхождения, честолюбия, земли, даже родни. Теперь, хоть бы весь свет ее осуждал или насмехался над ней, она бы только посмеялась, показала бы кукиш всему свету и пошла бы дальше — к нему.