Фарр затушил сигарету, швырнул окурок в раковину.
Вулф неторопливо закурил сигару.
Старик плакал в голос.
— Этот парень, он живой свидетель всех моих злодейств, но он и не догадывается, как жестоко я страдаю с тех пор, как несчастная моя жена покинула этот мир, не знает, какие жуткие кошмары меня по ночам мучают.
— Когда она умерла? — спросил следователь.
— Шестнадцать лет назад, а он меня так и не простил, так и живет с ненавистью в сердце, хотя она, добрая душа, как в последний раз заболела, все мне простила, в его же присутствии. «Герман, — сказала, — я отправляюсь туда, где мне не будет покоя, если тебя не прощу», — и с этими словами отошла с миром. Но сын мой все эти годы меня ненавидел, я это каждый день в его глазах читаю. Он, конечно, бывал порой снисходителен к беспомощному старику, что верно, то верно, и не раз, когда у меня артрит разыгрывался, приносил мне в постель супу, с ложечки меня кормил, но, хоть я и раскаялся, в глубине души он ненавидит меня по-прежнему, пусть я тыщи раз на коленях молил простить меня. Я ему часто говорю: «Что сделано, то сделано, ты меня суди по тому, каким я нынче стал», ведь он же умный человек, книги читает, про какие ни вы, ни я слыхом не слыхивали, а тут ни в какую смириться не желает.
— Он вас когда-нибудь обижал?
— Ворчит да огрызается, а больше ничего. Нет, он нынче все сидит один в своей комнате, читает, думает о чем-то, только вся его ученость так его со мной и не примирила. Я, конечно, очень огорчаюсь, что он службу бросил, я ведь с такими руками больными да распухшими хорошо когда по полдня работать могу, но люди всякие бывают, кому-то, если не поразмышлять, и жизнь не в жизнь. Он с самых ранних лет такую склонность имел, только я заметил, что его тянет к уединению и покою, когда он уже из армии пришел.
— Он чем тогда занимался? — спросил Вулф.
— Год на старой работе был, потом бросил ее, пошел в больницу санитаром. Только долго не выдержал, уволился, с тех пор дома сидит.
Фарр взглянул в темное пожарное окно и увидел себя — бредет он по мрачному пустынному пляжу, где гуляет ветер, валяются обглоданные приливами бревна, а отпечатки его ног за спиной исчезают и появляются впереди него, и он все бредет в пустоте и безмолвии…
Вулф затушил сигару о подошву ботинка.
— Хотите знать, зачем я сюда пришел? — сказал он Герману Фарру.
— Да.
— Он явился вечером в полицейский участок и заявил, что убил вас вот этой вот гирей.
Старик застонал:
— Не скажу, что этой участи я не заслужил.
— Он думал, что и в самом деле вас убил, — сказал Вулф.
— У него воображение слишком буйное, и все потому, что физической нагрузки у него нет. Я ему это сколько раз говорил, да он меня не слушает. Описать вам не могу, о чем он во сне разговаривает. Сколько ночей я из-за него глаз не сомкнул.
— Вы видите эту гирю? — спросил Вулф Фарра.
— Да, — ответил тот, не открывая глаз.
— Вы по-прежнему утверждаете, что ударили или пытались ударить ею своего отца?
Фарр уставился в стену. Если отвечу, сойду с ума, подумал он. Нельзя. Нельзя.
— Он считает, что убил вас, — сказал Вулф. — Видите сами, он же сумасшедший.
Герман Фарр коротко всхлипнул, как будто его пырнули ножом в горло.
— А как же мальчик, которого я убил? — закричал Фарр. — Вы сами мне его фотографию показывали.
— Этот мальчик — мой сын, — ответил Вулф. — Он умер десять лет назад от тяжелой болезни.
Фарр вскочил и подставил ему запястья.
Следователь покачал головой:
— Наручники ни к чему. Мы просто вызовем санитарную машину.
Фарр замахнулся и со всей силы двинул следователя в челюсть. Стул под Вулфом опрокинулся, он рухнул на пол. Шум, грохот, крики, Герман Фарр причитал, что это его надо повесить, а Фарр мчался вниз по тускло освещенной лестнице, лелея в душе мысль об убийстве. На улице он зашвырнул монеты в ночное небо.
1952–1953
Галифе
Пер. В. Пророкова
После ужина, жареные почки и мозги — от мяса его воротило, — Герм быстро убрал со стола и сложил грязные тарелки вместе с жирными сковородками в металлическую раковину. Он собирался побыстрее смыться, но, обдумывая, как это сделать, замешкался, и отец взялся за свое.
— Герм, — сказал мясник устало, но раздраженно, поглаживая похожую на него кошку, раскормленную говяжьей печенкой так, что того и гляди лопнет, — снял бы ты свои пижонские брючки да помог мне. Слыханное ли дело — парню шестнадцать, а он день напролет расхаживает в галифе, ему бы думать, чем в жизни заняться.