Выбрать главу

Об «Оптимальном варианте» говорят? Помолчали бы лучше об этом, скромненько бы так помолчали. Если бы нашелся кто-то доброжелательный, умный, благосклонный к начинающему драматургу и отсоветовал бы ему соваться в театр с этой нудной говорильней — какое он доброе дело сделал бы! — так нет же, должно быть, в глаза все поддерживали, выражали надежды на успех новорожденного таланта — отчего ж не приголубить человека, не приглушить в нем самокритичности, сомнения, отчего ж не сделать человеку приятное, чтобы потом, за глаза, драть с него шкуру, выщипывать перья с этого не совсем еще оперившегося таланта, размышляя с приятелями, будет или не будет талант «обмывать» премьеру? «Обмыл», конечно, не поскупился, оказался щедрым и веселым парнем — на черта ж ему еще и в драматурги лезть; мало того, что такой добрый и веселый, хочет еще и знаменитым стать… Домой понес захмелевшую голову и премьерную афишу вместе с памятью о поздравлениях, пожеланиях триумфов и автографами участников спектакля, и не слышал или не хотел слышать, как, опять же между собой, точили языки, острили зубки: конфликт надуманный, играть нечего, ни одной живой сцены, ни одной человеческой роли — пусть скажет спасибо им, актерам, за то, что хоть что-нибудь вытащили из этого слабенького драматургического материала. А он и благодарит, как бог на душу положит, он же не возражал, ему все нравилось, что бы ни делали актеры и режиссер, он на все соглашался, только бы увидеть свою пьеску на сцене, он и на купюры был согласен, и на дописывание и переписывание, и не удивлялся, когда из пьесы на глазах у всех пропадали одни герои и появлялись другие, исчезали одни мысли и рождались другие, диаметрально противоположные. Что ж он, так не верил себе или так верил всем? И смех и грех, потому что теперь он пропал навеки; кто хоть раз напишет пьесу, которую, на беду, поставит пусть даже плохонький театр, тот навеки пропащий. Ведь как сладко: ходят люди по сцене, произносят твои выношенные и вымученные, безмерно драгоценные слова и мысли, ручками-ножками двигают, голову туда и сюда поворачивают, входят-выходят на игру света и музыку, а под занавес — аплодисменты — на какой же премьере их нет? — здесь психологический момент, здесь учитывается настроение, это потом всякое случается, а на премьере всегда «браво», и цветы, и выкрики «автора, автора!», и шампанское, и улыбки актеров. Где ему, бедняге, в этой суете, в этом головоломном круговороте отличить улыбку от насмешки — он же пропащий на век… А что потом актеры играют эту пьесу для сотни зрителей — так и то хорошо, — этим автор не интересуется, он видел спектакль только в дни премьеры. И в эти дни не задумывался над тем, найдется ли еще театр, который отважится поставить его сочинение, поскольку материал — слишком локальный, однозначный и однодневный — ни для кого больше интереса не представляет. А хуже всего то, что ценность материала, художественная ценность, равна нулю.

Но что ему высокие и вечные проблемы, что ему глобальные конфликты, он-то сам — смертный, нынешний, случайный; так что ему до вечности, что ему до того, что и люди в зале могут жаждать этой вечности? У него свой «оптимальный вариант». Он еще и гордиться будет, еще и тебя с праведным гневом укорит: почему же тебе все так не нравится? И еще кому-нибудь изречет под пьяную лавочку: гении и великие на то лишь и нужны, чтобы мы при них могли крутиться. Ох, так крутимся, что только нас и видно.

Маркуша спрашивает: «Как можно уходить из театра до конца сезона? И я не успею никого ввести вместо вас, уже столько работы позади». — «А что из того, что и сезон, и работа, когда я не хочу вертеться в сонме всей этой мелкоты вокруг чего-то там невидимого, великого и выдающегося, не хочу заваливать хорошую роль, до сих пор я играла одни только эпизоды, у меня высокая сознательность, я все старалась делать хорошо, ни от какой работы не отказывалась, а от Беты откажусь. Меня вдруг возвеличили, возвысили, на высоте надо уметь удержаться, а я неспособная, переквалифицируюсь в дворничихи, в нянечки, — может, это и есть мое призвание». Маркуша говорит: симптомы очень распространенной в театре болезни, открытой им, — помесь комплекса неполноценности и мании величия. «Это, разумеется, неизлечимая болезнь? — спрашиваю я. — Тогда чем раньше театр избавится от такой актрисы, тем лучше и для нее и для театра».