Выбрать главу

Юлюс признается Бете: когда ты ушла из нашего джаза, мы без тебя совсем прогорели. А как же иначе — разумеется, прогорели, куда им без нее, весь джаз-ансамбль распался, никто, верно, и слушать их не хочет, на что они людям, эти трое, без светлой девочки, которая играет на фортепиано и поет, хотя вообще-то даже не в этом дело, им без нее и правда капут, полный прогар, она уходит от них — и не может уйти; морально — уходит, и уже не имеет значения, посягнут ли они, эти паршивцы, на ее чистоту, — она же уходит. Духовность ее — над ними, смерть — что ж, пусть и смерть, какая разница, все ни к чему, когда нельзя спасти Андрюса от морального падения. Спасет ли она его своей смертью? Быть доброй и любить, быть доброй и любить… Это не кредо, не принцип, это способ существования этой девочки. Что ей смерть?

— Ты говоришь — Достоевский? В таком случае Станиславский эту мысль повторил и развил. Он тоже боялся стать старичком, который кадит молодым и, спотыкаясь, ковыляет за ними. Но, папа, — с непривычки выговаривать это слово вслух у нее даже горло заболело, — он еще больше боялся быть многоопытным старцем, забывшим искания и ошибки молодости.

— Последнее мне не угрожает. В молодости я не делал ошибок.

Ухватиться бы сейчас за спасительное словечко «а помнишь?» и перебросить мостик в сегодня. Отец, верно, знает о ней больше, чем она о нем. Мать, несомненно, достаточно наговорила. Мария, которая варит бульон и носит его больному Верховцу, — это было почти невероятно для Натали. Мать — в роли доброй самаритянки, да не может этого быть! Причина ее самопожертвования затаена в репликах, вздохах, рассуждениях; как жаль, что Наталя никогда не прислушивалась к материнской болтовне. Слишком часто мать заменяла словами поступки, ощущения и даже самые события. Слова служили ей не для того, чтобы высказать мысль или о чем-нибудь рассказать, поделиться, пожаловаться. Слова выручали ее, когда надо было соединить истину с неправдой, добиться чего-нибудь только для самой себя или убрать в сторону людей, мешающих ей в этом.

Нет, все-таки лучше бы он спросил, что привело к нему дочку, вообще спросил бы что-нибудь, ей стало бы легче, все бы упростилось, — но он не спрашивает, словно ему все равно, словно они и в самом деле только вчера виделись. Что бы он ни чувствовал, что бы ни думал, увидав дочку на пороге своей мастерской, — своих переживаний он не выказывал. Сперва укрылся за этим волооким «дарованием», потом — за философскими выкладками о старости. А теперь вот разглядывает свои исхудалые, совсем узкие, но красивые ладони.

— Мать говорила, что ты уходишь из театра?

Наконец. Спросил. Но когда мама успела ему рассказать?

— Собираюсь уходить, — неожиданно для самой себя уточнила Наталя, отдаляя таким способом срок окончательного решения, оставляя себе время подумать. И не поверила собственным ушам — как, как она сказала? И поспешно сформулировала иначе: — Собиралась уйти.

— Уходи, — не вникая в нюансы дочернего признания, беззаботно поддержал отец, — поделай еще что-нибудь, тогда и узнаешь, что на самом деле — твое. Захочешь — вернешься.

Ей захотелось сказать, что театр — не живопись, туда возвращаться еще сложнее: актер-одиночка — нонсенс, театр — искусство коллективное, а в коллектив не всегда просто вписаться снова, не говоря уже о множестве других проблем, — но она промолчала.

— Мать говорила тебе, что мы надумали обменяться мастерскими?

Услужливая, умная память, которая, естественно, без специальных указаний фиксировала для Натали все, что делалось и говорилось вокруг, никогда не докучая без нужды, всякий раз в надлежащий момент подсказывала самое нужное. Натале никогда до сих пор не снились кошмарнейшие для актера сны: забыть текст на сцене.

В эту минуту перед ее мысленным взором прокрутилась, как в записи на пленке, недавняя сценка, на которую Наталя не обратила внимания и каждую фразу из которой она теперь интерпретировала по-своему, быть может, даже будучи несправедливой к матери, но не в силах ничего с собой сделать — она издавна и постоянно искала в материнских словах скрытую правду, которая не всегда выглядела привлекательной. Тогда мать размеренно произносила монолог, форсируя «р» (она когда-то решила, что так красивей, а потом привыкла): «…и кто же это сделает, если не я? Мой долг ныне, когда он на пороге смерти (стало быть, люди оценят ее благодеяния), дать ему хоть чуточку радости (то есть бульона); так называемые папины побратимы, которые никогда и не были его друзьями (то есть не признавали ее, Марию), а только пользовались его идеями, которые он разбрасывал направо и налево, как рисунки и акварели (а ведь их можно было продать!), — эти побратимы отрекутся от него, больного, и растащат все без остатка, а он очутится у разбитого корыта на самом пороге смерти (то есть ей, Марии, его законной супруге, ничего не достанется), мастерская пропадет без присмотра, брошенная на произвол судьбы (а она ведь могла бы хорошо послужить Марии), и ты заметила, Наталя, что портрету князя Данила Галицкого я придала некоторые черты твоего отца, он еще и сейчас красивый мужчина, даже на пороге…»