Выбрать главу

Сизифов труд. Камень, который никто из нас неспособен поднять на гору, удержать на горе, все сначала — то есть все продолжается, утрите пот, никого не интересует, что вам тяжко, зритель хочет утешаться искусством, слышите, ребята, хлеб и искусство не должны отдавать по́том, никого не интересует, каким трудом вам удалось их сотворить — хлеб и искусство.

В перерыве Наталя снова стоит у окна, руки ее тянутся к раме, она протягивает ладонь за окно — там снова летает мотылек, какой-то уже серый, как приближение вечера, он дразнит Наталю своей недосягаемостью, рука поправляет прическу, задерживается на щеке, крутит перстень — это настоящий спектакль, руки произносят монолог, руки ведут диалог: беседа между собой, потом — реплика в сторону окна и целый каскад фраз — мотыльку. Иван следит за руками Натали — это руки настоящей актрисы, которые умеют быть красноречивыми в молчаливой неподвижности — выразительно-нервными, чуткими к смене ее собственного настроения, готовыми сразу реагировать на внешние раздражители. Руки — живые существа.

Она чувствует его взгляд и поворачивается к нему лицом. Теперь ведут диалог их глаза.

— Ты правда занял ее в спектакле? — иронизируют глаза Натали.

— А ты что — собралась быть королевой, примой, уже вот так с порога не допустить никого, кто бы сравнялся с тобой? Боишься потерять хоть каплю славы? — защищаются глаза Ивана.

— Но речь-то не обо мне. Ты же понимаешь, что я ничего, ничегошеньки не имею против Коташки, — почему бы и правда не попробовать ее на хорошей работе, разве не может статься, что ты пробудишь в ней и человека, и актрису, — посмотри, как преданно она заглядывает тебе в глаза. Но дело и не в ней. Речь идет о тебе. Ты же уверял, будто это твой принцип: один актерский состав, единственно возможное решение образа и спектакля. Такова твоя концепция, как ты говорил. Что ж ты вдруг отказался от нее? Или это — компромисс чисто бытового, дозволенного характера?

— Ужасная ты максималистка, а мне поделом: только нарушил одну из заповедей режиссера, как это дает о себе знать. Актриса предъявляет права на режиссера.

— Паясничаешь. Ты же совсем этого не думаешь. Ты же не такой.

Она хочет знать: по какой причине Котовченко занята на репетиции? Может, Иван просто пересмотрел свою позицию об одном составе актеров? Тогда, конечно, с ним можно согласиться.

После репетиции они сидят в уютном кафе, где все решено в коричневых тонах, Наталя вертит пальцами крохотную чашечку с темно-бронзовым душистым напитком, и глаза у ней сейчас тоже очень темные, цвета кофейных зерен, в них постепенно залегает усталость и выражение некой категорической неприступности. Учебники по режиссуре информируют, что существует так называемая мизансценичная провокация — кто-то колеблется между двумя поступками и вдруг выбирает нечто третье. Наталя колебалась между двумя возможностями — уйти из театра или остаться, а потом взяла и выбрала третье: назвала режиссера «своим парнем», и это в самом деле нечто третье, от которого вовсе не зависит, уйдет она из театра или не уйдет. «Это не имеет никакого отношения к моему пребыванию в театре, — убеждает себя Наталя, — и на что мне все это, с какой стати я вмешиваюсь в его дела, вот останусь, пока Коташка не начнет работать как следует, а там уволюсь, дирекция отдаст приказ на основании моего заявления — и гуляй, душа, и конец всей артистической карьере, и вся история. Так что ж я себе ломаю голову, что значит во всем этом сплетении человеческих отношений тот незначительный факт, что мы были вместе в темной мастерской моей мамы? Что мы вот сейчас сидим здесь? Разве от этого что-нибудь зависит? Забудется, как не одно забывалось на белом свете. Чего ж я пристаю к нему? Какое я в самом деле имею право поучать, чего-то требовать, диктовать? Собственно говоря, чужому человеку…»