Она подняла руки, чтобы поправить волосы, широкие рукава халата сдвинулись, и обнажились округлые локти, у нее все еще были округлые локти, нежные, с ямочками, и она сама трунила над собой, что это ей нравится — мягкие ямочки и нежность собственных рук и кожи, хотя, конечно, она бы в этом никому и никогда не призналась, потому что не любила выглядеть смешной, а в этом случае дала бы кому-нибудь помладше возможность посмеяться над собою. И все же томик Плутарха должен лежать где-то здесь, дома, на полке, — как было бы хорошо, если бы некоторые нынешние драматурги имели право показывать свои пьесы всего один-единственный раз: это, по крайней мере, заставило бы их задуматься, стоит ли браться за перо, ведь на один только ужин после премьеры не хватило бы ресурсов. Но нет — сколько спектаклей пришлось бы им, актерам, показывать за сезон? И сколько текста учить наизусть, чтобы тут же, сразу, выбросить, как полову? Вполне логичное желание оборачивается безнадежным алогизмом. Плутарх стоит на четвертой полке, вот он, с него снята суперобложка, и потому она не сразу узнала его.
Приобрести что-нибудь в киевском книжном магазине ей на этот раз и правда не удалось, зато повезло в другом: попала на встречу с любимым актером, его имя всегда собирает толпу искренних ценителей и надоедливых снобов; актер, привычный к непосредственному, не в образе, общению с публикой, был непринужденно весел и остроумен, но все же чуточку подыгрывал, работал на публику, зная ее пристрастия, вкусы и склонности; он откладывал записки, которые казались ему неинтересными или наивными, отвечая лишь на те вопросы, какие помогали ему раскрыть себя, показать, возвысить. Вела вечер театроведка не то из Ленинграда, не то из Прибалтики, Стерницкая не запомнила, — но сам этот факт тоже подчеркивал неординарность личности актера, чья слава не была ограниченной. Сцены из спектаклей чередовались с демонстрацией кадров из фильмов, где был занят актер. Стерницкую радовала реакция публики, и когда глаза актера с экрана посмотрели как будто прямо на нее, у ней даже горло перехватило, — казалось, что он только ей открыл нечто тайное и глубокое; собственная реакция, без равнодушия и профессионального спокойствия тоже радовала ее. Олександра Ивановна ждала, когда покажут сцену из «Украденного счастья», пьеса Франко с участием этого актера идет с постоянным аншлагом (руки Миколы Задорожного — руки актера, разбитая судьба, очищенная душа), ей тоже захотелось спросить кое о чем коллегу, но она никак не могла точно и выразительно изложить содержание вопроса, хотя он занозил ее душу, мучил и мешал воспринимать все, как есть, верить всему безоговорочно; она было отважилась написать несколько слов на листочке из блокнота, даже шепотом попросила у соседки карандаш, соседка, недовольная, что ей мешали слушать, неохотно дала его; Стерницкая чуть растерянно вертела карандаш в пальцах, а вопрос все не приобретал надлежащую форму, да и кто знает, ответил бы на него актер или отложил бы бумажку в сторону, она могла этим вопросом нарушить его спокойствие, равновесие. И потому не стала ничего писать. Кроме непринужденности, благодушия, искренности актер еще показывал и свою — видимую, разумеется, только видимую, — незащищенность, Стерницкая этой демонстрации не понимала и не принимала, потому что не верила в незащищенность, она не умела верить в такие вещи.
Его мысли, высказанные со сцены и обращенные как будто к одному-единственному собеседнику, а не ко всему огромному — чуть ли не в тысячу зрителей — залу, путались в голове Стерницкой вместе с ее собственными, она представляла себя на его месте и тоже по-своему искала ответы на вопросы — то искренние и заинтересованные, то лукавые и даже провокационные; она сознавала, что никогда не будет стоять в таком огромном зале, где люди знают, о ней и то, чего она о себе не ведает, ей не суждена такая слава, такая свобода творчества и такая самоуверенность, что ее надо маскировать, — и за нею к подъезду театра не явится «Волга», черная как фрак, и никто, пробиваясь к ней сквозь толпу, не протянет ей через головы фото с просьбой дать автограф, никто не станет торопливо расталкивать прохожих, чтобы не опоздать на спектакль, в котором она будет играть, — и все же не ощущала зависти, просто не знала, что такое зависть, по крайней мере сейчас, когда смотрела на дрожащие, выразительные руки Миколы Задорожного. Сейчас она любила театр, актера на сцене и свою причастность ко всему, что там происходило, а также свою причастность к залу, который вместе с ней, воедино, онемел и замер, пораженный глазами и руками Миколы Задорожного. «Страшно, когда люди в жизни творят балаган — говорил актер, — в жизни надо выбрать и занять свое место: кому посчастливится, тому можно позавидовать от всей души (завидовать от всей души? — Стерницкая и понятия не имела, как можно завидовать, да еще от всей души: она только радовалась, любила, страдала, но не завидовала, нет, — уверяла она себя, и в самом деле — не завидовала). С возрастом приходит спокойствие, даже больше и хуже — успокоенность, и я боюсь такого состояния, не хочу его, — говорил актер, и она была с ним согласна; жизнь импровизационна, она требует умения ориентироваться, — может, и так, но при всей импровизационности жизни ориентироваться она не умела, ориентироваться — это значит наперед рассчитать, знать, подготовиться, а импровизация — это не рассчитанная заранее вспышка мыслей или чувств. — Бывает, сделаешь человеку добро, а человек сразу почувствует свою зависимость от тебя и, конечно, постарается избавиться от этой зависимости», — говорил актер, а Стерницкая думала: так как же — лучше не делать добра, тем более тогда, когда тебя не просят?