— Если бы вы были мужчиной, уважаемая Олександра Ивановна…
— Вы дали бы мне пощечину? Или сказали бы, что порнографии хватает и в статьях о Стерницкой, где ее незаслуженно хвалят? Признаю сразу — моя вина. Моя вина, что не вышла доныне на кон и не заявила: будет, говорите обо мне в соответствии с заслугами или, по крайней мере, то, что думаете.
— Но вы еще можете это сделать. Во время бенефиса.
— О, вот это идея! Но давайте все же вернемся к рецензии. Речь идет…
— Вот именно — к чему вы клоните?
— Как бы покороче. Понимаете, сегодня прямо с вокзала…
— Я вас внимательно слушаю.
— Так вот, с вокзала я зашла в театр. И тут узнала, что большинство членов художественного совета считает, что будто бы Марковскому достаточно диплома об окончании вуза, а спектакль его включать в репертуар нет надобности. Это сплетня? Или правда?
— А почему вы с этим — ко мне?
— Просто так вышло. Такой должен был быть первый ход. Может быть, я ошиблась, не знаю, но первый ход был такой. Экспромт, понимаете? Ну, полуэкспромт. Этот наивный Марковский разрешал всем приходить на репетиции, и спектакль еще не родился, а пересудов уже столько, что работать так невозможно.
— В таком случае — претензии к самому Марковскому. Да он вовсе не так наивен, как вы изображаете, я думаю, он готов был бы пригласить на репетицию полный зал зрителей — лишь бы обрести популярность, он хотел, чтобы пошли эти пересуды, он стремился к ним и получил их, — сказал я и сам удивился сказанному. И заставил-таки себя вообразить веточку цветущей мимозы. Но от этого усилия вдруг почувствовал страшную усталость, апатию, нежелание делать что бы то ни было. Ах, Уильям, друг мой, — как говорили в старой доброй Англии, — тебе посчастливилось, ты не имел дела с артистками, в твоем театре женщин — шлюх и королев — играли мужчины, и в этом, без сомнения, было некое зерно. Управиться с женщиной почти невозможно, а если она еще и актриса, то и подавно.
Что с нею творится, с Олександрой Премудрой? Она что — решила сыграть роль спасительницы молодого таланта, покровительницы? Или просто потянуло к разрядке? Явилась из Киева — и прямо ко мне с претензиями. Как будто это я распорядился членам худсовета не принимать спектакль Ивана Марковского. Логика — в голове не укладывается.
Понимаешь, брат Уильям, когда я шел на работу в этот театр, передо мной в воображении и впрямь открывалась стезя подвижничества, поверь. Только так, стезя подвижничества, и чего я, думаешь, больше всего хотел? Смешно сказать — я надеялся, верил, что открою талант, истинный талант, честное слово, я жаждал этого, — а вместо открытия гениального драматурга вынужден был заниматься мелочами, вникать в мелочные конфликты, в которых под конец увяз по пояс; если бы ты знал, Уильям, как хочется мне сейчас очутиться в автобусе, идущем по дороге из Внукова в Москву. Или в антракте спектакля в новом помещении МХАТа, пить там сок и закусывать миндальным пирожным…
Так что же делается с Олександрой Премудрой? Я до сих пор не замечал, чтобы ее так глубоко огорчали чужие дела. Чужие заботы поглощают энергию актеров, не занятых в спектаклях и репетициях потому, что режиссеры не «видят» их в своих шедеврах. О, тогда есть время погружаться в чужие проблемы, углубляться в них до дна, вмешиваться в любое постороннее дело, критиковать все вокруг, представлять, как бы они сыграли роль, порученную другому — бездарности и оболтусу. Но Стерницкая? Упаси боже! В сущности, труппа у нас небольшая, актерам вообще не приходится долго простаивать, чтобы заскучать. А тем более Олександре. Да она играет почти в каждом спектакле.
Можно понять Метелицу и Маслова, которые нахрапом влетели в кабинет и. о. — выяснять, кто распускает сплетни (тем самым намекая, что готовы и его заподозрить в этом). Вот я и говорю: можно понять ребят — ведь они играют в спектакле Марковского. Потратили на него немало времени. Да и не только времени, но и нервов и надежд. Маркуша из них, как они сами говорили, тянул жилы, ведь не только по вечерам работали — в выходные приходили на репетиции, устраивали индивидуальные встречи, я такого и не припомню у нас. Маркуше никак не удавалось найти ту самую режиссерскую точку, без которой спектакль — не спектакль, он долго искал финал. Доводил все до конца — и снова ломал: «Кошмарный сон, — жаловалась Ирина Котовченко, — кошмарный сон, сюр, атомная война», — говорила она. Маркуша дал ей те самые несколько индивидуальных репетиций, и уж с кого, с кого — а из нее жилы тянуть нелегко, а он тянул. Коташка не привыкла трудиться до полуночи и повторять двадцать раз подряд одну и ту же мизансцену. Она мне рассказывала. «Это выглядело еще хуже, — говорила она, — чем переписывать трижды домашнее задание в школе. Я, — говорила Коташка, — наблюдала однажды, как на городской улице снимали фильм. Толпа стояла — не протолкнуться. У нас не часто фильмы снимают. Режиссер в шапочке-сванке размахивал длинными руками, как милиционер на перекрестке, не знающий правил уличного движения. Оператор отмахивался от него, как гусак крыльями». Коташкины сравнения даже показались мне занятными. Она ничего не слышала, потому что наблюдала все из окна, с четвертого этажа. Две немолодые актрисы еле удерживали громадный ковер. Они должны были внести его в дом, куда вела крутая лестница вдоль бугристого тротуара. «Я не знаю, — до сих пор удивлялась Коташка, — чего режиссер добивался от них. По-моему, они совершенно нормально несли этот ковер». Может быть, он хотел, чтобы они шли на цыпочках и делали вид, что ковер легкий как пушинка, — только он заставил артисток раз десять спуститься с лестницы и снова подняться, и они покорно шли, даже пот не стирали с лица, а толпа стояла и любовалась этими усилиями — совершенно бессмысленными, с точки зрения прохожих и Коташки. Этот-то ковер ей и вспомнился, когда выпало работать с Марковским. Финал уже был, в сущности, готов, но режиссер отказался от него, хоть и не видел еще нового решения. Коташка никак не могла уразуметь, чего он от нее хочет, а Маслов в финале никак не мог найти контакт с Котовченко. «Она меня не слышит!» — кричал он Марковскому со сцены, а тот отвечал ему из зала в микрофон совсем охрипшим, глухим голосом, шнур микрофона давно оборвался, путался, как всегда все путается у Маркуши под ногами, а он, как всегда, не замечал этого и держал в руке никчемный, недействующий микрофон и хрипло кричал в него; они вдвоем с Масловым довели несчастную Иринку до того, что она вдруг заплакала. «Не хватало только истерики, — застонал Маркуша, зашвырнув наконец микрофон между креслами в зале, — вы талантливо рыдаете, только это не из моего спектакля, проглотите сейчас же свои слезы, Ирина!» — «А сколько же, — спросила Коташка, — сколько может человек таскать в одиночку вверх по лестнице этот идиотский ковер?!» — «Вверх? По лестнице? — переспросил Марковский, у него есть такая нелепая привычка — переспрашивать, хотя он потом никогда не прислушивается к ответу. — Вверх?»