— Быть мо-о-ожет! — злобно бросает Маслов. — Теперь, за три репетиции до сдачи, режиссер говорит нам «быть может»! Режиссер — теперь! — не знает, о чем он ставит спектакль! Да мы же всю твою идею, Григорьич, выучили наизусть, как таблицу умножения, мы ее вместе открывали, а теперь ты говоришь «быть может»?
— Вот, вот, вот, как раз таким я и хотел тебя видеть. Выучили, как таблицу умножения. Выучили, а применить таблицу, как надо, неспособны. Давайте дальше. Без задержек. Все разговоры потом.
Репетиция продолжается. Без задержек. Андрюс (Маслов) в самом деле доводит свою роль до конца. Кажется, будто все, что было сперва личиной, теперь навеки вошло ему в душу. И уже нет маски, нет передразнивания — Андрюс где-то чуть переиграл, игра перестала быть игрой, теперь уже не маска принадлежит ему, а он подвластен маске. Жизненное поведение диктует ему тот мерзкий, подлый зверь, которого он впустил в свою душу…
А н д р ю с (пьет). Была у нас троих хоть дружба. Никого не боялись. Модерно жили. Всегда было некогда. Все было нормально. А теперь не знаем, куда себя деть. Мой отец говорит: видно, здесь черт хвост воткнул… Так и есть, черт. Чертовка нас попутала. (Подходит к барабану, бьет в тарелки.) Ребята, давайте силой возьмем, а?
Л у к а с. Ты что, спятил?
А н д р ю с. Ведь иначе не видать тебе ее как своих ушей…
Ю л ю с. Но это же святотатство!..
Л у к а с. С ума сойдешь!
А н д р ю с. Святотатство?.. Тем лучше.
Прислонившись к степе у самого входа в зал, Стерницкая смотрит на сцену. Она почти не слышит текста. Дело даже не в тексте, не в словах, хотя каждое из них ранит ее; становится больно и хочется вмешаться, заткнуть рот Андрюсу, заставить молчать этого нечистого, заставить молчать, опомниться, образумиться, а если не образумится — связать его, обезвредить.
«Избавьтесь внутренне от зла, — убеждал Маркуша, — да, избавьтесь внутренне от зла, — именно в этом убеждал режиссер, — и следите, чтобы оно никогда, ни в ком из вас не заговорило».
И тогда появилась Беатриче. Олександра Ивановна в первый момент не узнала Наталю, девушка жила совсем другой, чужой жизнью, настолько жила ею, что стала уже не Наталя, а Беатриче. Хотя нет — это все-таки была Наталя, теперь Стерницкая знала, для чего этот яркий, как золотая труба органа, луч света, — это одна-единственная возможность подняться, пройти н а д. Бета, защищаясь от насилия и подлости, бросается из окна и тем самым поднимается н а д насильниками, да, конечно, она поднимается над этими тремя ребятами, а быть может, даже и над собой, и этим поступком вынуждает их очиститься, хочет освободить их от зла, привести в себя: послушайте, мальчики, послушайте, мальчики… Кто-нибудь скажет: зачем же так? Из окна? В тот момент у девочки не было другого выхода, только один — подняться.
Но сейчас она еще не осознает до конца ситуации, она только чувствует напряжение, царящее в комнате, ощущает тревогу, настроение ребят, предчувствует, но не понимает, не может поверить, что должно произойти что-то ужасное. Что Андрюс доводит свою роль до конца.
Б е а т р и ч е. Мне так жалко от вас уходить. Я знаю, сердце у меня будет разрываться, когда я буду о вас думать. А не думать я не могу. Ах, мальчики! Я ведь иногда бывала с вами так счастлива… Особенно когда мы играли. Вы и музыка для меня всегда вместе… Бабушка говорит, что в каждом человеке есть что-то святое. Наверно, это правда. Я иногда слышу это в музыке… вижу в любимом лице…
«Допустить до этого нельзя», — чуть ли не во весь голос произносит Стерницкая, она боится шевельнуться, боится обнаружить свое присутствие в зале. Андрюс должен образумиться, у него еще есть время образумиться, опомниться, иногда достаточно одного мига, чтобы повернуть жизнь в другую сторону. «Ну, Андрюс, измени финал пьесы, измени финал этой истории, сломай конструкцию, выстроенную автором и режиссером, воссозданную актерами, образумься, Андрюс, мальчик!» — как заклятье повторяет мысленно Стерницкая, но Андрюс не слышит ее.
Он продолжает свою игру. Игру, которая перестает быть игрою.
А н д р ю с. Что ж, пускай сама выбирает, с кем первым она хочет проститься…
Какое лицо у Маслова — Андрюса! Бога ради, Бета, неужели это и есть то любимое лицо, в котором ты видишь святость? Или ты ничего не понимаешь, деточка? Беги отсюда, беги, пока еще есть время, ломай хоть ты страшную, неимоверную конструкцию автора и режиссера.
Нет, Бета и Андрюс не слышат обращенных к ним молений — потому что все должно быть так, как есть, они не могут услышать; позволь им это Юозас Грушас, автор пьесы, или Иван Марковский, режиссер спектакля, — и все их предыдущие попытки и стремления убить зло сошли бы на нет. Это была не конструкция, а живая плоть искусства, которую нельзя разрушать, уничтожать фальшью, так и должно было быть, чтобы все вело к своему финалу, к своей последней окончательной и бесповоротной завершенности. И — довершенности, художественной довершенности, этого требовал театр.