Выбрать главу

«Война, — начал он в обычной поучительной манере преподавателя, читающего знакомую лекцию, — достигла критического момента. То, что казалось невозможным (а некоторым и абсурдным), даже после вторжения Соединенных Штатов в Средиземноморье, все-таки произошло. Можно сказать, что настоящая война началась с потери Пантеллерии. Военные действия на побережье Африки были направлены на то, чтобы избежать подобной возможности. В такой ситуации все официальные и неофициальные оттенки мнений, открыто или тайно враждебные режиму, одинаково работают против нас».

Это было начало длинной и бессвязной речи. Самодовольный, неискренний, порой высокомерный, обвинявший всех, кроме себя, то и дело ошибавшийся, он говорил в однообразной, монотонной манере, прижимая порой ладони к животу, словно пытаясь облегчить свою боль.

«Давайте выясним раз и навсегда, — сказал он, если верить его собственноручным записям речи, — делегация командования сухопутных сил была прислана ко мне королем; это было сделано по инициативе маршала Бадольо, я никого не просил об этом… Когда в октябре 1942 года я заболел, то тогда я стал подумывать, не отказаться ли мне от руководства армией. Но я не сделал этого, потому что считал себя не в праве покидать корабль в самый разгар бури. Я отложил это до солнечных дней, которые, увы, так и не настали. А потому считаю, что более говорить по вопросу о командовании бессмысленно».

Отделавшись с помощью столь странной казуистики от необходимости нежелательных объяснений о своей собственной ответственности, дуче продолжал обличать настоящих виновников. Он находил их везде. Были они и среди высших чинов Генштаба, положиться на которых было нельзя, да и достоверная информация к ним не поступала; нашлись они и среди младшего командного состава пехоты, попавшей в окружение неважно где — в Сицилии или в Африке. Он говорил о них так, словно они были солдатами армии, давным-давно потерпевшей поражение в какой-то войне, ныне ставшей достоянием истории. Он находил отговорки, рассыпал упреки налево и направо, раскрывал причины неудач, но не предлагал способа лечения. Он согласился, что люди отнюдь не были расположены воевать, но он не предложил никакого лекарства. «Сердце человеческое никогда не благоволит войне, — сказал он. — Война — это всегда война партии, желавшей этой войны. Это всегда война одного человека. И если сегодня это называют войной Муссолини, то в 1859 году это же называли войной Кавура».

«Я предвидел, что англичане начнут атаку на Эль-Аламейн 20 октября», — внезапно заявил он после краткой паузы, прервав течение своей речи столь нелогично, что Боттаи даже подумал, не захотел ли дуче сыграть какую-нибудь экстравагантную шутку. «Я предвидел начало наступления, — сказал он, — потому что знал, что англичане хотели сорвать празднование двадцатой годовщины Фашистской революции, назначенное на следующую неделю».

Затем он вернулся к немцам. «Мы должны верить в то, — сказал он, — что в лице Германии мы нашли искреннего и постоянного союзника». Он сообщил о том, как Германия помогает стройматериалами, оружием и людьми, однако не упомянул о том, какую цену придется уплатить Италии за эту помощь. Не сказал он и того, какую помощь Италия сможет получить в самое ближайшее время, поскольку ситуация продолжала оставаться крайне трудной. Он осторожно обошел и все упоминания о встрече в Фельтре, с которой он только что вернулся.

«Главный вопрос сегодня такой: война или мир, — сказал он в заключение, — подчиниться или сопротивляться до конца». Однако вместо того, чтобы ответить на этот жизненный вопрос, произнеся какую-нибудь пылкую, лаконичную и театральную тираду, которая легко могла привести Совет к повиновению, он вновь пустился в малозначащую полемику. «Как бы то ни было, — расставил он все точки над „i“, — Англия смотрит на сто лет вперед, желая обеспечить себе пятиразовое питание. Поэтому она хочет оккупировать Италию и оставаться здесь».

Это было ужасно. Члены Совета взирали на дуче и, потрясенные, молчали. Впоследствии Альфиери описал чувство страшного разочарования, охватившее всех присутствующих. Это была самая неудачная речь, когда-либо произнесенная им, и одновременно самая решающая. Когда было произнесено последнее слово, стало ясно, что дуче пал.

На какой-то момент воцарилось молчание. Затем напряженную тишину нарушило шарканье ног, шепот, звук открываемых портфелей. После чего встал маршал де Боно. Его короткое выступление было направлено против политиков, критикующих военачальников, вместо того чтобы признать свою вину за их назначения. Это мнение было поддержано его старым приятелем, монархистом Де Векки. Выступая, он позволил себе замечания в отношении союзников Италии, которые яростный германофил Роберто Фариначчи нашел явно вызывающими. В противоположность Де Векки, Фариначчи произнес фанатичный панегирик германской мощи и непобедимости. Уязвленный его замечаниями, Де Векки обвинил Фариначчи в уклонении от воинской службы во время первой мировой войны, а также в том, что он, представляя из себя героя войны в Абиссинии, на самом деле получил травму во время рыбной ловли.

Понимая, что заседание угрожает превратиться в заурядную склоку, Боттаи прервал Де Векки и произнес первую в этот вечер нормальную речь. Слушая его слова, члены Совета проникались сознанием того, что впервые Муссолини подвергается публичной критике, да к тому же в его собственном присутствии. Вдохновившись смелостью Боттаи, многие из них высказали желание выступить, но тут встал Гранди и все остальные уселись на место.

«Я собираюсь повторить здесь, перед Великим советом, — сказал он низким, внушавшим доверие голосом, — то, что я говорил дуче позавчера. Предлагаю следующую повестку дня».

Свою резолюцию он зачитал спокойно и ясно, однако по прочтении голос его изменился и он страстно произнес красноречивую и полную жестких обвинений речь. Он с горечью говорил об «идиотской формуле фашистской войны», о «бессмысленно суровой настойчивости в соблюдении мелких формальностей», «о постоянном введении новых правил и возрастающем подавлении свободы личности». «Вы навязали Италии диктатуру, — произнес он голосом, дрожавшим от напряжения, — которая исторически аморальна. На протяжении долгих лет Вы держали в своих руках три ведущих министерства. И что Вы сделали? Вы уничтожили дух вооруженных сил. На протяжении долгих лет Вы душили нас вот этими похоронными одеждами. На протяжении долгих лет, выбирая одного из нескольких кандидатов на важнейшие посты, Вы неизменно выбирали худшего».

Гранди говорил больше часа. Муссолини сидел и в абсолютной тишине слушал эту речь, которую он позднее называл «яростной филиппикой — речью человека, который наконец дал выход долго сдерживаемой обиде». Неловко облокотившись на стол, словно продолжая превозмогать страшную боль, он рисовал на большом листе бумаги какие-то фигуры. При этом он прикрывал рукой глаза, словно желая защитить их от яркого света висящей посреди зала люстры. «Этот ужасно яркий свет, — жаловался он впоследствии Маринетти, — просто меня измучил. Пришлось даже закрываться от него рукой… За два часа перед началом совещания у меня вновь случился сильный приступ. И боли еще не прошли, однако с головой у меня было все в порядке. Речь Гранди, этого общественного обвинителя, я прослушал нормально, однако вся моя энергия куда-то испарилась. Это, кстати, было одним из последствий болезни; полное отсутствие энергии и полная ясность — я бы сказал даже чистота мысли».

Он выглядит отчаявшимся и проигравшим, думал Боттаи. «Он более не походил на мужчину. Это был призрак человека, уже перешедшего в мир иной». Буффарини-Гвиди описал человека, настолько погруженного в свои мысли, что казалось, «будто он находится в другом мире. Он походил на Цезаря, прикрывшего свою голову тогой, в то время как Брут и другие заговорщики осыпали его ударами».

По окончании выступления Гранди дуче поменял положение: он откинулся на спинку кресла и расстегнул воротник рубашки. По его побелевшему лицу струился пот.

Теперь решил выступить Чиано. Под пристальным и не предвещавшим ничего хорошего взглядом своего тестя он говорил необычайно мягким голосом. Он обратился к истории итало-германского альянса, который, как оказалось — к негодованию Фариначчи — совсем не оправдал доверия, оказанного немцам. Сомнений, что он поддержит резолюцию Гранди, не осталось ни у кого. После его речи вновь выступил Фариначчи, попытавшийся опровергнуть большую часть сказанного и еще более страстно защитить немцев. Он предложил Совету собственную, альтернативную Гранди, резолюцию, в которой провозглашалась солидарность фашистской Италии с национал-социалистской Германией, а главе правительства предлагалось обратиться к королю с просьбой принять командование над всеми вооруженными силами, чтобы «таким образом продемонстрировать всему миру, что все население ведет борьбу за спасение и честь Италии, объединившись под его руководством». Предполагая, что уговорить короля передать свои полномочия Кессельрингу окажется легче, нежели проделать то же самое с Муссолини, Фариначчи также стремился к смещению дуче, хотя и по отличным от Гранди мотивам. Но оба они были согласны в том, что Муссолини должен уйти.