Время шло к вечеру и постепенно стало очевидным, что большинство членов Совета думает точно таким же образом. В то же время даже те из его членов, которые не поколебались бы проголосовать против простого предложения о недоверии, были, в общем-то, готовы поддержать того, кто казался теперь таким незначительным, слабым и, по-видимому, неопасным. Несколько человек поинтересовались у Гранди о мотивах его действий. Гаэтано Полверелли, министр народной культуры; Антонио Трингали-Казанова, президент специального фашистского трибунала; Карло Альберто Биджини, министр образования, и Энцо Гальбиати, начштаба фашистской милиции, выступили против предложений Гранди, однако эффект от их слов был незначителен. Пронизанные личными нападками, а не обоснованными аргументами, их речи еще более утомили Муссолини, не прибавив абсолютно ничего в его пользу.
Вскоре после полуночи, когда заседание продолжалось уже более семи часов, Муссолини устало спросил всех присутствующих, причем голос его звучал, по выражению Боттаи, «подавленно, смиренно и едва ли не жалобно»: «Что толку во всех этих упреках, когда мы оказались лицом к лицу наедине с объединенными силами трех могущественных империй?». Он предложил Скорце перенести заседание на завтра. Он сказал, что неважно себя чувствует и не может переутомлять себя.
«Раньше, — сказал жестко Гранди, возвращаясь к своей наступательной тактике, — Вы держали нас здесь до пяти утра, обсуждая всякие мелочи и пустяки. Мы не уйдем отсюда, пока не будет обсуждена моя резолюция и по ней не будет проведено голосование». Он согласился на десятиминутный перерыв, не более.
Муссолини согласно кивнул. «Высокомерие диктатора уступило место покорности обвиняемого», — с удовлетворением писал Боттаи. Он вышел из комнаты и отправился в кабинет, одинокий, удрученный. Проходя мимо посла в Германии, он сказал ему: «Пойдемте со мной, Альфиери».
«Огромная комната была практически не освещена, — вспоминает Альфиери. — Темноту рассеивала лишь одинокая настольная лампа. Он медленно подошел к столу, мягко нажал на выключатель большой люстры и с отсутствующим видом просмотрел несколько телеграмм. Несколько минут он стоял молча; затем, словно вспомнив о моем присутствии, он спросил меня: „Что происходит в Германии?“»
Альфиери повторил ему то, о чем уже говорил в Фельтре и в своих сообщениях — об усталости немцев с одной стороны, но и об их дисциплине и фаталистическом фанатизме с другой, об их страхе перед гестапо и вере в геббельсовскую пропаганду. «В Берлине, — добавил он, — наблюдают за событиями, происходящими у нас, с особым интересом — там чувствуют, что внутренняя ситуация становится критической именно в результате последних событий на фронте».
«Кто Вам об этом сказал?» — резко и с раздражением спросил Муссолини, словно и теперь, после всего того, что случилось и что ему пришлось выслушать за последние несколько часов, могли еще существовать сомнения в том, что ситуация на самом деле критическая.
«Это общее мнение в Берлине, — сказал Альфиери, — и префекты, с которыми я говорил по дороге сюда, подтвердили это».
Но убедить Муссолини было невозможно. Он отказывался принять эту правду, которую другие усвоили уже давно. Попивая подслащенное молоко, стоявшее перед ним на столе, он говорил Альфиери, что немцы дезинформированы, что бомбардировки Рима и других крупных городов Италии окажут положительное воздействие на итальянцев, наполнят их «особым мистическим героизмом, который делает людей равнодушными к опасности и дает им возможность безропотно переносить страдания, тяжелые утраты и разрушение их жилищ».
«Верьте мне, — продолжал он, — Вас неправильно информировали. Как бы то ни было, положение не так плохо, как Вы его себе представляете. Время по-прежнему работает на нас». Выловив со дна чашки остатки пропитанного молоком сахара, он поднялся. Возможность вырваться на несколько минут из гнетущей атмосферы соседней комнаты, чашка молока, возможность снова поговорить восстановили отчасти уверенность Муссолини. Короткий перерыв в работе заседания возродил в нем готовность сопротивляться. Поэтому когда Гальбиати произнес пламенную речь в его защиту, прокричав, что все итальянцы объединены вокруг дуче, Муссолини решил выступить сам.
«Из всех обвинений, высказанных в адрес режима, — сказал он с внезапно прорвавшейся злобой, — то, которое народ повторяет чаще всего, забыто. Я имею в виду то неслыханное богатство, которое некоторые из вас накопили. У меня здесь достаточно материала, — сказал он, постукивая по портфелю, — чтобы отправить вас всех на виселицу. На вас, — он указал на Чиано, — больше, чем на других» [32] .
Тогда, вдохновленный некоторым «оживлением» Муссолини, встал Скорца и произнес длинную и бессвязную речь по поводу того, что единственным недостатком дуче было то, что он не проявил в достаточной мере своей жестокости. Для того, чтобы он имел время для выполнения других своих обязанностей, сказал оратор, ему следует передать командование вооруженными силами Грациани. Постоянно прерываемый Бастианини, он попытался выдвинуть свое собственное предложение, согласно которому диктатура фашистской партии должна была быть укреплена еще больше.
К этому моменту заседание лишилось всякой организации. «Все говорили одновременно, — говорил Боттаи. — Все только и делали, что обвиняли». Муссолини заявил, что у него в руках ключ к военной ситуации, однако он не сказал, что имелось в виду. «Если вы избавитесь от меня, — крикнул он, — я должен буду отказаться от секретного оружия, которое может положить конец этой войне. Вы потеряете все разом — меня, ваши головы, проиграете войну». Услышав эти слова, Фариначчи воззрился на него с изумлением, Гранди же лишь прошипел: «Шантаж!».
Всех изумил граф Джакомо Суардо, президент Сената, подкрепивший себя в перерыве большим стаканом бренди. Он сказал, что отказывается от поддержки Гранди в пользу резолюции Скорца и надеется, что к нему присоединятся и другие. Туллио Чианетти, министр промышленности, заявил, что это, возможно, было бы и наилучшим выходом. Начал колебаться и Чиано. Он предложил назначить комиссию по рассмотрению обеих резолюций, которая должна выработать проект третьей, сочетающей в себе положения обоих документов. Боттаи высказался против этого предложения и вновь призвал к незамедлительным действиям, однако слова его звучали уже не так уверенно, как раньше, и выслушан он был с нарастающим раздражением. Незадолго до окончания его речи встал Полверелли и прерывающимся от волнения голосом заявил, что он всегда был и останется приверженцем Муссолини. Тогда Гранди заговорил вновь, но его стал прерывать Биджини. Карло Порески, министр сельского хозяйства, поддержал Гранди, за что был раскритикован Буффарини-Гвиди. Спор становился бессвязным и беспорядочным.
Впоследствии Гранди признавался, что в этот момент он почувствовал, что проиграл. Сторонники Скорца, его войны до победного конца и непоколебимой преданности существующему режиму, и Фариначчи с его безраздельной преданностью Германии, казалось, обрели опору. Около четверти третьего Муссолини резко прервал дискуссию.
«Споры были долгими и всех утомили, — произнес он резким голосом. — На рассмотрение вынесены три предложения. Гранди был первым, поэтому его проект я выношу на голосование. Скорца, назовите имена».
Пока секретарь партии зачитывал по списку фамилии, Муссолини, подавшись вперед и облокотившись на стол, внимательно вглядывался в каждого голосовавшего. «Казалось, его глаза властно заглядывают прямо к нам в душу, — говорил позже Альфиери, — словно он хотел повлиять на принимаемое решение».
32
Во время своего правления он, казалось, обращал внимание на бесчестные финансовые спекуляции верхушки партии не больше, чем если бы это были люди из толпы. Когда в одном таком скандале оказался замешан Акилле Стараче, он не проявил особого интереса к делу, сказав, что главным его проступком было ношение медали «За выдающиеся заслуги» без официального разрешения.