21 апреля он отправился в Германию для встречи с ним. Гитлер тепло встретил его в Зальцбурге, и Муссолини заверил его в своей искренней преданности идее конечной победы Германии. Атмосфера встречи была дружественной и спокойной и под воздействием этого, а также благодаря поддержке Грациани и Маццолини, приехавших в Германию вместе с ним, и Филиппо Анфузо, его нового посла в Берлине, Муссолини зашел так далеко, что позволил себе высказаться против оккупации немцами АльтоАдидже и Триеста, а также обратил внимание Гитлера на то, что в Германии плохо обращались с итальянскими рабочими. Гитлер, казалось, отнесся сочувственно к его словам и обещал сделать все, что будет возможно. Однако сделано было мало и три месяца спустя, когда Муссолини вновь приехал к фюреру, атмосфера уже была совершенно иной и с самого начала исключительно напряженной. Гитлер не без труда прошел навстречу к нему через платформу. Он был очень бледен, негнущаяся правая рука оставалась прижатой к груди, а левую руку он протянул Муссолини. Извинившись, он пояснил, что был легко ранен. Позже он показал Муссолини все еще дымившиеся развалины здания, в котором недавно взорвалась бомба, заложенная полковником графом Клаусом фон Штауффенбергом, от которой погибли четыре человека. Штауффенберг принес эту бомбу в зал заседания, спрятав ее в своем портфеле, который поставил под стол в том месте, где лежали развернутые перед фюрером карты. Портфель мешал одному из присутствовавших офицеров, и он ногой отодвинул его от Гитлера. Провидение еще раз спасло его, сказал Гитлер, и это является предзнаменованием его грядущей победы над врагом. «Совершенно согласен, — вежливо отозвался Муссолини, — это был знак свыше». Фюрер кажется совершенно спокойным, думал Муссолини, гораздо спокойнее, чем обычно. Когда переговоры с дуче были завершены, он сел рядом с Риббентропом и Герингом по ту же сторону стола и ничего не говорил, рассеянно глядя на стену перед собой и время от времени глотая одну из своих ярких таблеток. В течение первого часа Муссолини и Грациани вынуждены были выслушивать, как немцы обсуждали между собой причины того, что война еще не выиграна, как Геринг ворчал на Кейтеля и делал своим маршальским жезлом угрожающие жесты в сторону министра иностранных дел. Был упомянут Рэм и чистка 1934 года, при этом Гитлер вдруг вскочил на ноги и стал говорить, упирая на то, что Провидение, спасая своим вмешательством его от смерти, снова подтвердило, что он избран судьбой и является тем человеком, которому предназначено спасти Европу и мир. Его долг — не щадить никого на этом пути возмездия. Он продолжал в том же духе в течение получаса, в то время как немцы сидели молча, а Муссолини смотрел на него как зачарованный и казался напуганным выкрикиваемыми угрозами и истерикой. Наконец вошел официант с чаем, и фюрер опять погрузился в молчаливую прострацию, из которой его вывело упоминание о Рэме.
Казалось, Муссолини был шокирован поведением Гитлера, и когда они прощались перед его отъездом в Италию, он не отозвался на эмоциональные напутствия Гитлера, как сделал бы раньше. Не смущаясь отчужденной холодностью дуче, Гитлер затягивал прощание и стоял, держа его за руку и глядя ему в глаза. Он был похож на застенчивого любовника, и все присутствовавшие испытывали сильное смущение, поделился Ран с Мюлльхаузеном, когда они вернулись на озеро Гарда. «Я знаю, что могу положиться на тебя, — сказал Гитлер с чувством. — Поверь мне, ты мой самый лучший, может быть единственный друг в мире». После отъезда дуче Гитлер сразу же отдал приказ о строительстве бомбоубежища на территории виллы Фельтринелли, но Муссолини побывал там лишь однажды и то лишь для того, чтобы поблагодарить строителей за работу.
Эта их встреча была совершенно бесполезной. Муссолини не повторил ни один из тех протестов, на которые он осмелился в апреле, и вернулся в Италию мрачным и молчаливым. Все привыкли к тому, что он возвращался из Германии воодушевленный доверием и идеями Гитлера, но на этот раз если в нем и ощущалась какая-то перемена, то это была перемена к худшему. Представители посольства ознакомили его с некоторыми статистическими данными о находившихся в Германии итальянцах, и это повергло его в ужас [39] .
Он вернулся к своей работе с еще меньшей энергией и энтузиазмом, чем раньше. В начале этого лета он изредка играл в теннис, но партнеры всегда позволяли ему выигрывать и игра ему быстро наскучила. Тогда он перешел на поездки вокруг озера на велосипеде и прогулки по лесу, куда отправлялся один или в обществе Романо, но всегда в сопровождении немецкой охраны. Он также забросил уроки немецкого, хотя раньше занимался три раза в неделю — он всегда смог бы объясниться, а свободное владение языком, к которому он стремился раньше, теперь казалось ему ненужным. Теперь он уходил в свой офис еще раньше, иногда на часах еще не было восьми, чтобы избежать участия в домашних распрях, а возвращался поздно, чтобы провести вечер, если ему это удавалось, в одиночестве за чтением в своей комнате или сидя до самого захода солнца в садовом кресле с заложенными за голову руками и глядя на озеро.
Он ненавидел сумерки. Как только начинало темнеть, он отправлялся в дом и включал в своей комнате свет. Однажды электричество выключили и Квинто Наварра, который снова вернулся к нему на службу, внес свечу. «Но он не мог вынести плохого освещения и ушел к озеру, где провел время, бросая камешки в воду до тех пор, пока электричество не включили», — вспоминал Наварра.
Каждое утро его посещал итальянский врач или профессор Захариа, чтобы проследить, дает ли результаты рекомендованная ими диета. Захариа заметил, что дуче слишком бледен, на изможденном лице лишь его черные глаза временами горели странным лихорадочным светом. Утром он выпивал только чашку чаю, потом съедал очень легкий завтрак и обед. Молока он теперь вообще не пил, хотя в прошлом делал это в больших количествах. Обычно он ходил в непривлекательной форме фашистской милиции. Будучи всегда отглаженной, она висела на нем мешком, а черные воротнички его рубашек, казалось, были слишком велики и открывали его когда-то массивную шею, складки и морщины которой делали ее теперь похожей на шею черепахи. Он следил за тем, чтобы голова была всегда хорошо побрита, а два раза в месяц из Гардоне приезжала девушка, чтобы делать ему маникюр, но это были единственные проявления той суетности, которой было так много прежде. «Только изредка, — говорил Наварра, — он бывал в хорошем расположении духа, и за этими редкими моментами всегда следовали долгие, черные часы печали».
Через месяц после встречи с Гитлером в Пруссии он решил ехать на фронт с инспекцией. Под впечатлением оказанного ему в полку радушного приема он пять дней объезжал линию фронта, давая советы генералам, которые не принимали их во внимание, и предлагая способы контрнаступлений, явно неосуществимых. Кессельринг вежливо выслушивал Муссолини, но давал понять ему, что его предложения не будут приняты, и это раздражало дуче. «Этот Кессельринг, — обиженно решил Муссолини, — не стоит ни шиша».
Радушный прием, оказанный ему как итальянскими, так и немецкими частями, оказал на него благотворное воздействие. Он вернулся в Гарньяно с новыми силами и надеждой и рассказывал Рашель много раз, как солдаты выражали ему свои искренние чувства. Особенно, по его словам, немцы «приходили в полный восторг и застывали по стойке смирно, приветствуя его в своих тесных окопах». Но эта эйфория была недолгой. Уже к концу недели к нему вернулось его прежнее состояние.
В июне Отто Скорцени посетил дуче и нашел его заторможенным и пессимистически настроенным. Полковник Скорцени писал: «Муссолини действительно затих и, казалось, совсем отошел от всех дел. Он уже не был уверенным в себе руководителем, управляющим своими министрами, он позволял им действовать по собственному усмотрению… Он больше теперь походил на философа, чем на главу правительства. Он говорил мне об истории Германии, которую хорошо знал, о философской основе фашизма и о том, как его следует видоизменять в будущем. Он пытался не обнаруживать чувства безнадежности перед своими близкими». Но это ему не удавалось.
«С течением времени он стал еще более задумчивым, — вспоминала Рашель. — Судя по тому, что время от времени он говорил, смертельная борьба, развернувшаяся между итальянцами, причиняла ему постоянные страдания. Даже во время еды он оставался мрачным и подавленным. Он иногда вслушивался в тишину и неожиданно спрашивал меня: „Что ты говоришь?“.
39
Сальваторелли и Мира утверждают, что всего 700 000 итальянских рабочих было во время войны послано в Германию для различных невоенных целей, и что 30 000 из них погибли.