У застав, отступая, застряли хвосты французских обозов, полных добра — не раненых. Последних большей частью бросили, и они, как всего месяц назад русские, вели беспорядочную, отчаянную стрельбу из окон уцелевших домов, из подвалов, из-за опрокинутых телег.
Узнав об уходе неприятеля, в город стекались толпы окрестных мужиков — рыться на пепелищах, искать годные в хозяйстве вещи. День назад целые семейства евреев осаждали французских солдат, меняя все на все. Теперь они открывали тары-бары с казаками, предлагая то же самое, но дороже.
Отряд с трудом прокладывал дорогу через груды трупов и конской падали. С Тверского вала через пепелище, утыканное печными трубами, были хорошо видны Калужские ворота.
Из-под застрех полез воровской люд, который генерал-губернатор Ф.В. Ростопчин перед самым уходом выпустил из тюрем, полагая разбоем усилить хаос в оставленной столице. Ловил ли их Бонапарт — неясно. Но Бенкендорфу предстояло.
Стены Кремля обрушились от подрывов в пяти местах. Невесть откуда взявшаяся толпа перла прямо на французские подкопы, в которых лежали еще не разорвавшиеся бочки с порохом. Люди подались к Спасским воротам. Оказалось, они забаррикадированы изнутри. Никольские были напрочь завалены здоровенными кусками башни и Арсенала. Кто бы мог подумать, что свой город придется штурмовать, карабкаясь по стенам!
Но что больше всего поразило Бенкендорфа — куча сограждан, пытавшихся прорваться в Кремль и чаявших там поживы. Требование генерал-майора разойтись не возымело действия. Пришлось теснить толпу казаками.
Те взялись за нагайки. Потребовались дружные усилия полка, чтобы разогнать ворье. Александр Христофорович расставил караулы у проломов, а сам последовал дальше. К Соборной площади. Его люди пополам с оставшимися казаками метались по всему Кремлю, ловя французских поджигателей. Бочки с порохом обнаружились под соборами, Спасской башней, Оружейной палатой и колокольней Ивана Великого, которую один раз уже взрывали. От нее оторвало пристройку со звонницами. Но сам каменный перст только покачнулся.
Соборная площадь имела вид брошенного цеха под открытым небом. Повсюду стояли горны, в которых переливали оклады икон и захваченную утварь.
В Архангельском храме держали винный склад. Весь пол был в мадере. Под сводами Успенского, вместо паникадила, покачивались огромные весы. На царских вратах отмечали прибыток 325 пудов серебра, 18 пудов золота. Красноречиво.
Но еще прежде, чем Бенкендорф увидел все это, ему в нос ударил тяжелый ядреный запах. Ни то стойло, ни то нужник, ни то… трупы тоже имелись.
Мощи святых были выброшены из гробниц и изрублены. Каменные саркофаги наполнены нечистотами. Образа перепачканы и расколоты, алтарь опрокинут. При каждом шаге подошвы с клейким всхлипом отдирались от плит, на которых засохло вино.
Бенкендорф наложил свою печать на кованые высоченные двери соборов. Никто не должен видеть. Пока монахи не приберутся. Распорядился не пускать народ. Самая горячая вера может поколебаться при встрече с поруганной святыней.
Именно проворству его партизанского отряда Москва была обязана тем простым фактом, что Кремль не успели взорвать. Но ни тогда, ни во время нынешней коронации Бенкендорф об этом не думал. Как никогда не вспоминал о Саввино-Сторожевском дефиле у Звенигорода. Даже в мемуарах писал о том, что делали другие — те, кто служил под его командой. Выходило: если читатель подумает, сразу поймет, чья была военная операция. А если не подумает? И так двести лет.
При отступлении его отряд — три тысячи казаков — шесть часов держал переправу у Звенигорода… Русские Фермопилы. Бенкендорф почти ничего не помнил. Целые дни, пока отступали, дрались. Шесть часов, двенадцать? Трудно вычленить один момент. Когда война кончилась, оставшиеся в живых мерились геройствами. Оказалось, Летучий корпус, перекрыв дорогу двадцати тысячам принца Евгения Богарне, дал остальной армии отойти. Все должны кланяться. Но у каждого своих подвигов хватало.
Легче забыть. Тем более что память у Александра Христофоровича в отца пошаливала, и достойнее было не приписывать себе лишнего… Не приписал и половины.
Но вот коменданство в разоренной Москве он помнил твердо. Недаром тогда же писал другу Михайле Воронцову: «Люди убивали друг друга прямо на улицах, поджигали дома… Все разоружены и накормлены».
Чем кормят города, оставшиеся без запасов? Подмосковные мужички — «самые сметливые, но зато и самые развратные во всей империи» — притащились с целыми обозами торговать. Для неприятеля хлеба у них не было, попрятали. Пытай — не скажут где. А тут по всему городу образовывались ярмарки.