— Может, я и не прав. Ты не хочешь сесть за пианино и поиграть немного для собственного удовольствия? Не хочешь, у нас нет пианино. У нас вообще ничего нет. Мы живём в кредит. И уж, верно, ты понимаешь, что не мои жалкие осьмушки тому виной. Тут другое: мы оба парализованы. Паралич охватил нас. Сперва он ударил по моим ногам — и я не мог больше ходить, по моим рукам и, наконец, завладел моим мозгом. Когда я оглядываюсь назад, мне кажется, что паралич разбивал меня в обратном порядке, впрочем, это не играет роли. Вот тут сидишь ты, и ты пришла к тем же выводам. Ты понимаешь, о чём я говорю, ты можешь теперь проникнуть в ход моих рассуждений, для тебя это больше не китайская грамота — два года назад ты не поняла бы ни единого слова. А может, я бы и сам не понял.
— Нет, я не понимаю, — запротестовала Роза, мотая головой. — Совсем не понимаю, ничуть. Разве мы разбиты параличом? По-моему, уж скорее ты таким родился на свет. Нет, не родился таким, а таким стал. И тогда, может, тебе следовало оставить меня в покое, когда ты вернулся домой.
Ага, с проникновением в его мысли было покончено.
— На это я мог бы ответить колкостью — если бы хотел. Я мог бы сказать: «Увы, где мне было оставить тебя в покое, когда я имел честь снова в тебя влюбиться?».
— Ничего ты не имел. Ничего подобного. Ты уже тогда был разбит параличом.
— Вот почему я этого и не сказал, а скажу коротко и ясно: я тоже хотел получить тебя. Но нет сомнений в том, что всему виной Бенони-Почтарь.
Она не подняла глаз. И эти слишком откровенные речи она уже слышала не раз. А кончил он своей обычной фразой;
— Когда Бенони-Почтарь предъявил свои права, их предъявил также и я. Понимаешь, это имело значение, имело колоссальное значение, что есть ещё один претендент. Когда вещь валяется на земле, она не имеет для тебя никакого значения. Лишь когда появляется кто-то другой и хочет поднять её, она приобретает ценность и в твоих глазах, и ты бросаешься наперехват.
Пауза. Ни на одного из них уже ничто не действовало. Роза думала, что скоро двенадцать и, значит, пора ставить картошку на огонь.
— Эх, будь дело в одних только четвертинках, я бы давно перестал.
— Нет, у тебя и на это не хватит сил.
А почему у него, собственно, должно хватать на это сил? Ведь если четвертинки ни в чём не виноваты, зачем тут силы? Умереть можно от такой логики! Он постарался взять себя в руки и сказал, устав от перебранки:
— Нет, у меня не хватит сил даже на это, у меня ни на что больше не хватит сил. Сначала у меня кое на что хватало сил, но это быстро кончилось. Кончилось, когда мы с тобой поженились. Нам не следовало жениться. А мне надо было сразу уехать с почтовым пароходом на юг...
Итак, они завершили свою очередную перебранку, после чего молодой Арентсен ушёл из дому.
Погода была хорошая, вдали виднелся почтовый пароход, входящий в гавань. А может, и в самом деле... может, ему сразу надо было уехать с почтовым пароходом, а не оседать здесь; вообще-то говоря, ему вовсе и не следовало приезжать сюда, а следовало оставаться там, где он был. Уж прожил бы худо-бедно, как жил до тех пор, в большом городе, где он знал все ходы и выходы.
Он оставил Сирилунн в стороне и подошёл к кузнице. Кузнец и адвокат обменялись несколькими словами, и, вывернув карманы, показали друг другу, что у них нет ни гроша. И тогда молодой Арентсен двинулся в Сирилунн. Если постоять у стойки, может, что-нибудь и отколется. Не ради выпивки, без неё он вполне мог бы обойтись, но ведь уже доказано, что его четвертинки ни в чём не виноваты. Так чего ради возвращаться домой, садиться в кабинет и тупо глядеть на какую-нибудь никчёмную бумажку?
Мак махнул ему из окна. Арентсен сделал вид, будто не видит Мака, и поспешил пройти мимо. Тут Мак внезапно появился в сенях перед своей конторой.
— Прошу, — сказал Мак и распахнул дверь. В его движениях чувствовалась какая-то торопливость.
— Нет, спасибо! — сказал Арентсен и хотел идти дальше.
— Прошу! — повторил Мак.
Больше он не произнёс ни слова, но Арентсен последовал за ним. Они вошли в контору. И тут Мак вдруг сказал:
— Дорогой Николай! Так дальше продолжаться не может. Вы пропадёте оба, ты и Роза. Хочешь получить деньги на дорогу и снова уехать на юг?
Молодой Арентсен пролепетал, что да, что, может быть... На юг?.. Я не понимаю...
Мак поглядел на него своими холодными глазами и добавил несколько слов насчёт того, что на вечный кредит в лавке рассчитывать нельзя. И как раз сегодня в гавань вошёл почтовый пароход. А деньги — вот они...
День спустя Роза пришла к Маку и спросила, осторожно, издали приближаясь к своей цели:
— Николай сегодня так рано ушёл... он говорил... он предполагал...
— Николай? Он вчера уехал почтовым пароходом. У него были на юге какие-то дела, какой-то процесс... — Разве Роза об этом не знала?
— Нет. То есть это значит... Почтовым пароходом? А он ничего не сказал?
— Сказал, что большой процесс.
Минута молчания. Роза с отчаянным видом стояла посреди комнаты.
— Да, вообще-то он давно собирался уехать на юг, — наконец промолвила она, — пришлось уезжать срочно.
— По-моему, тебе не надо теперь возвращаться в дом кузнеца, — сказал Мак.
И Роза осталась. На один день, на несколько дней. Прошла неделя, а она оставалась. В Сирилунне стало много светлей, чем прежде, больше людей, движение, жизнь. Виллатс-Грузчик пришёл за каким-то делом и, увидев Розу в окне, поздоровался. Роза помнила его ещё с детских лет, она вышла к нему и спросила:
— У вас для меня нет никакой весточки?
— Да нет. Разве одно: адвокат просил меня передать вам, что благополучно сел на пароход.
— И больше ничего?
— Больше ничего.
— Да, он давно собирался на юг, у него там большой процесс. Значит, говорите, благополучно?
— Очень даже благополучно. Я сам был в лодке и всё видел.
Короче, Роза перебралась в Сирилунн и снова почувствовала себя как молоденькая девушка и всех знала в лицо. Вот, например, Свен-Сторож. Он больше не пел, не развлекал народ своей весёлой болтовней, как в те времена, когда был бобылём, теперь это ему больше не подобало. Но у него были такие городские манеры, он так вежливо кланялся и говорил; едва встретив его, Роза заводила с ним весёлый разговор. Побывала она и у него в комнатушке, поглядела на Эллен и на ребёнка. Представьте себе, горничная Эллен родила ребёнка, малыша с карими глазами, и никто не мог понять, почему они карие. А всё потому, объясняла Эллен, что лежала я на той постели, где лежал Фредрик Менза. А он такой странный. И глаза у него карие.
Фредрик Менза и впрямь был странный. Он всё не умирал и, наоборот, был активен в любое время дня, и вид у него был такой, будто он твёрдо решил с завтрашнего дня начать другую, новую жизнь. Детский крик повергал его в великое изумление. Ему каждый раз чудилось, будто крик исходит от чего-то, что можно увидеть и нащупать; он шарил руками вокруг себя, а раз нащупать не удавалось, значит, крик шёл из порта. Он пытался заглушить крикуна, сам начинал кричать, ребёнок вторил ему, и старик отвечал ему снова и снова. От возбуждения он продолжал размахивать руками в воздухе, он уже не мог управлять своими движениями, руки натыкались одна на другую, запутывались пальцами, потом разъединялись, одна рука ощупывала другую, словно добычу, и цепко охватывала её. Ногти у него были отвратительные, желтые, похожие на роговые ложечки, когда он случайно впивался этими ногтями в мякоть ладони, ему становилось больно, он говорил: «Уф», — и начинал сыпать проклятиями. В результате одна рука одолевала другую и отбрасывала её прочь, а Фредрик Менза смеялся от радости. Причём в ходе войны рук он находил немало весьма подходящих слов для своего настроения: «Дым на крыше? Ха-ха! Суши вёсла, Монс! Ну да, ну да, ну да!».