Выбрать главу

— Нет, она умирает не от старости,— ответил Рембоко,— великий жрец фетишей объявил, что ее околдовали, и так как белые не хотят уничтожить колдовство, то сегодня же вечером виновные будут казнены.

Костюм короля фанов был престранный; шапка, имеющая форму сахарной головы, была так украшена рядами кораллов и кусочками разбитого зеркала, что невозможно было узнать, из какой материи она сшита; шея и грудь также были покрыты рядами тяжелых кораллов, так что король еле дышал. Пять коралловых четок спускались до колен; костюм дополняли куски красной материи, обернутые вокруг бедер в виде пояса, за который были заткнуты сабля и четыре ножа. На руках и икрах блестели браслеты из старых медных пуговиц. Этот костюм возбуждал восторг подданных каждый раз, как Рембоко удостаивал показываться в нем своему народу.

Прием кончился уверением Рембоко, что его белые друзья могут поступать в его владениях, как у самих себя, и упрашивал их как можно долее остаться в Эноге.

Вечером, когда путешественники отдыхали в хижине, отведенной им королем, они услыхали громкие крики с аккомпанементом тамтама, раздавшиеся, по-видимому, с главной площади города; любопытство побудило их следовать за толпой, стекавшейся туда. О'Конда, мать Рембоко, умерла, и Куенго, великий жрец фетишей, приготовился заставить заговорить статую великого Майякомбо, чтобы узнать тайных врагов, убивших мать короля своим колдовством. Все жители деревни, даже женщины и дети, вооружились, чтобы напасть на виновных.

Раскинув свои палатки на границе лесов Мукангама, фаны, не оставив своих воинственных нравов, приняли обычаи пастушеских народонаселении этих стран и всем фетишам страны отдавали равную почесть. Поэтому во всей Центральной Африке нельзя было найти ни одного селения, в котором было бы столько фетишей, как в Эноге.

Великий жрец Куенго велел принести на площадь статую великого Майякомбо и всех фетишей, составлявших свиту бога, и объявил толпе, что, если приговоры неба не будут исполнены немедленно, самые великие несчастия обрушатся на деревню.

Толпа единогласно отвечала, что готова отомстить неизвестным колдунам за смерть матери короля.

Но великий жрец, находя толпу недостаточно возбужденной, обещал раздать амулеты против яда, хищных зверей и боли в животе тем, кто более отличится в преследовании преступников.

— Что они будут делать? — спросил Гиллуа Лаеннека.

— Я сто раз видел эту комедию, — ответил Лаеннек. — Великий жрец Майякомбо просто хочет освободиться не только от своих личных врагов, но и от всех тех, положение которых возле короля может ему вредить, направив на них гнев толпы.

— А мы разве должны присутствовать равнодушно при этой сцене?

— Да. Если дорожите жизнью… Достаточно, чтобы один из этих лицемерных жрецов указал на нас, как на околдовавших О'Конду, и нас убьют. Мы совершенно бессильны остановить убийство.

— Но кто нам мешает в таком случае вернуться в нашу хижину? Вы, вероятно, не более нас, любезный Лаеннек, чувствуете желание присутствовать при таком печальном зрелище?

— Оглянитесь — и вы увидите, что невозможно пробраться сквозь толпу, окружающую нас.

Против воли они принуждены были ждать конца драмы.

Куенго, как предвидел Лаеннек, предал во власть народной ярости пять человек, самых могущественных своих врагов, которых он не посмел бы обвинить, если бы дело шло о смерти человека обыкновенного; но всем казалось естественным, что мать короля была убита колдовством людей, служивших при дворе.

Как только они были названы, их тотчас растерзали на куски.

Обвинение в колдовстве в Центральной Африке — самое тяжкое против человека, и ничто не избавит его от ожидающей его участи. Негры живут в постоянном страхе перед фетишами, а ганги, дудо и прочие мошенники-жрецы пользуются этим суеверием, чтобы упрочить свою власть.

Путешественники вернулись в свою хижину под тягостным впечатлением всего происшедшего.

— О чем вы думаете? — спросил Барте у Гиллуа.

— Я думаю о том,— ответил молодой человек,— что не далее как столетие тому назад даже Европа, столь гордая своей цивилизацией, сжигала заподозренных в колдовстве.

На другой день Рембоко дал большой праздник в честь белых, в котором после пения и плясок, продолжавшихся до заката солнца, велел убить пятьдесят невольников и отдать их на угощение толпы. Жители Эноге, несмотря на значительные перемены в нравах, остались людоедами, как все другие племена фанов.

Все перепились пальмовым вином, и Лаеннек со своими спутниками, принужденные присутствовать возле короля на этом пиру, не смели, из опасения скомпрометировать себя, выказать отвращение, которое внушали им подобные поступки. При первой возможности они вернулись в свою хижину с твердым намерением оставить Эноге на другой же день; они не чувствовали себя в безопасности среди кровожадных людей, которых могла направить против них малейшая прихоть короля или главного жреца.

На другой день они с большим трудом добились от Рембоко позволения оставить его владения, и то только под условием вернуться скорее.

Король фанов дал им почетную стражу до страны асси-ров, куда они пришли три дня спустя.

Как везде, прибытие их возбудило величайшее удивление, потому что еще ни один белый не отваживался проникнуть в этот край. Несмотря на настойчивые просьбы остаться несколько дней, они объявили, что проведут только одну ночь, потому что спешили добраться до цели своего путешествия.

По их соображениям, они находились только в пятидесяти милях от Габона, и сердца Барте и Гиллуа сильно бились при одной только мысли, что через неделю они смогут отдохнуть на французской земле. Там они найдут известия от родных, друзей, потому что Габон был местом их назначения; они также, наверное, узнают, что сделалось с Жилиасом и Тука, их двумя товарищами на «Осе», так же как и с Ле Ноэлем, капитаном судна, торгующего неграми, которого они оставили у устья Рио-дас-Мортес. Все эти воспоминания, на которых иногда останавливались их мысли во время продолжительных странствований по Центральной Африке, возвращались к ним теперь; они клялись самим себе отомстить смелому флибустьеру, которому обязаны были всеми своими страданиями… Тоска по цивилизованным странам давила их до такой степени, что они не видали, как горько было для Лаеннека горячее выражение их радости, и не всегда примечали, какой контраст составляли их излияния с печальным и задумчивым молчанием их проводника.

В тот вечер, однако, когда ассиры прекратили, наконец, пение, пляски и увеселения, придуманные в честь белых, путешественники могли отдохнуть в одной из самых больших хижин деревни Акоонга. Молодые люди, занявшись разговором о своем возвращении, отыскивали глазами Лаеннека и, не найдя его, отправились по указаниям Кунье на берег Рембо Ниуге.

Они нашли Лаеннека сидящим у реки; он рассеянно смотрел на воду, которая походила на широкую серебряную ленту.

— Вы страдаете? — спросил Барте. — Зачем вы уединились?

— Извините меня, друзья, но печаль неразлучна с жизнью, которую я веду, и у меня не всегда хватает силы противодействовать моему настроению… Вы спрашиваете меня, страдаю ли я? Отвечу вам откровенно… Это странно, не правда ли? Я страдаю от вашей радости.

— От нашей радости?

— Да, за пять месяцев я так привык к вашему присутствию, что бывают минуты, когда я чувствую, что неспособен более один вести ту жизнь, которую прежде так любил…

Молодые люди были тронуты до слез.

— Любезный Лаеннек,— ответил Гиллуа, пожимая ему обе руки,— вы никогда не хотели серьезно поговорить с нами об этом, но настала минута сказать вам: мы положительно рассчитываем, что сначала вы поедете с нами в Габон, куда нас призывает наша служба, потом во Францию, где вас ожидает помилование, двадцать раз уже заслуженное вами.

— Не обманывайте себя пустой мечтой, — сказал бывший моряк более твердым голосом, — и будьте уверены, что я вам скажу мое последнее слово. Как ни тягостна для меня наша разлука, я оставлю вас по прибытии в Габон и вернусь в Конго. Вы знаете, я поклялся королю Гобби, а Лаеннек не изменяет своему слову. Пребывание во Франции не уменьшит сожалений о прошлом, а я давно уже потерял и привычку и любовь к цивилизованной жизни, чтобы снова разыгрывать ничтожную роль в чуждой мне среде. Может быть, я обманываюсь, но мне кажется, что люди, рождающиеся в моей среде в Европе, всю жизнь вынуждены трудиться, приносить себя в жертву для других, не совсем понимая общественные законы, которым они покоряются; они умирают моряками, рыбаками или каменотесами, как родились, и кажутся мне нисколько не счастливее невольников, которых я заставляю работать на себя в Конго. Я знаю, что так должно быть, что не все моряки могут быть адмиралами, не все рыбаки — судохозяевами, не все камнеломы — адвокатами или префектами… Но для чего хотите вы, чтобы я опять занял место на таком жизненном пути, где, я это знаю заранее, могу только маршировать и повиноваться?.. Допустим, что приговор военного суда будет отменен, — я все-таки буду принужден подчиняться общественным требованиям, к которым я потерял уважение, между тем как здесь я сам себе господин и с карабином на плече, с беспредельным простором пред собою пользуюсь воздухом, солнцем, свободой...