С ее круглого, сырого лица с маленькими сонно- похотливыми глазками, с носом и ртом, задавленными щеками, он перевел взгляд на большое, в деревянной раме Надино фото над кроватью — когда–то еще молодую, статную он взял ее с собой в Феодосию, там удачно сбыли они и рыбу и икру, отобедали в ресторане, а потом пошли в фотоателье и старик–еврей сделал с каждого из них настоящие портреты. Они отдали квитанции знакомому браконьеру и тот потом привез фотографии, а рамы Леня заказал в селе плотнику.
С портрета Надя смотрела на него строго — не насмешливо, жгучими своими большими глазами, и все в ее лице было вымеряно, четко обрисовано суровой, но щедрой природой ее родных мест — Надя была по рождению чеченкой, она говорила даже, что княжеского рода, и он ей верил, до того необыкновенной красоты и утонченности были ее руки. При том, что столько лет на сплаве работала. «Как же ты не похожа на Надю, — думал Леня. — И как же мало ума за твоим незначительным лбом, если говоришь, что мне ходить за Надей в тягость было. Это для тебя она от болезни седой, кривой старухой сделалась, а для меня, как была Надюшей, спасительницей моей — так и осталась. И как же ты могла до такого додуматься, что похоронив ее, я жизни возрадуюсь?!» Впрочем, он знал: у Вальки и на этот домысел ума недостанет, это она повторяет слова Савельевны. Та и прежде на все лады издевалась над Надей: «Больная она! Жрать здоровая, работать она больная! Ишь масло с мужика давит! Да еще на себя его тянет — это она здоровая! Не. я не видала, а люди хуторят, люди врать не будут!»
Сидя боком к столу, Валька подперла сложенными руками грудь, выкатила под самое горло огромные рыхлые шары, ноги расставила так, что из–под недоходящей до колен юбки он видел, как глубоко в мясо врезались резинки длинных розовых штанов, вспомнил, что после поминок все платьишки да халатики Надины роздал бабам, а вот бельишка шелкового, с кружавчиками пожалел — а сейчас бы отдал этой дуре, только за то, что пришла, сидит тут с ним… «Так ведь на нее не налезет… И сроду она такого не носила. А вот, поди ж ты, как все рассчитала».
— Я не настаиваю, чтоб по закону, можно и так: поживем вместе, потом видно будет…
— Что видно? — не удержался Леня. — Где у меня деньги лежат?
Но она не услышала, продолжала тянуть свое:
— Чего ж нам хорошего по одному? У меня парень растет, я же баба, мне и лодку одной не столкнуть. Ну не нравлюсь я тебе — так ты ведь сам–то старый уже, чего в тебе–то хорошего?
— Это точно: старик я уже. А ты еще ничего баба, ладная, — пожалел ее Леня. — Что ж я с тобой, с такой пухлой, делать буду? Найдешь еще себе кого–нибудь, а я вот поставлю Наде памятник и сам помирать лягу.
Но поставить Наде памятник и лечь помирать можно было еще не скоро. Пока следовало жить. Вставать серыми, мглистыми утрами, молча поить скотину, — молча заправлять керосином лампы — он теперь почему–то боялся спать без света, всю ночь палил лампу, молча разжечь плиту — или не разжигать? Одеть телогрейку и так сидеть в нетопленой хате? Молча вытянуть из бассейна ведро питьевой воды — теперь и умыться ею не жалко, к чему ходить на берег к колодцу, когда теперь не для кого ему беречь пресную воду?
Но умываться не хотелось. И бриться не хотелось. «И как это Надя сказала, как это она знать могла? — вспоминал он ее последние слова: «Леня, я не умереть боюсь, я боюсь, что ты в хате один останешься», — отчетливо так произнесла и все! Больше уж ни одного слова не вымолвила.
Оказалось, что для себя не хочется варить и печь лепешки не хочется, а хлеба на берег теперь не привозили: едва Надю похоронили, как какой–то там райсовет отменил приезд на берег автолавки. Раньше в две недели раз автолавка приезжала, становилась на гору — уж такое это было событие, хоть и купить в ней можно было только хлеб, соль да водку. Но оказывается, покуда жило на берегу трое, — это был населенный пункт, а умерла Надя — стал пункт ненаселенный и автолавку отменили. А Леня и сам с такой мыслью соглашался.
Без Нади каждое привычное действие оказалось бессмысленным. Он стал часто задумываться и не мог понять, для какого же труда он был рожден и предназначен. У него давным–давно было отнято право на выбор, и все, что он делал, он делал не по своей воле: только одно право предоставлялось ему — выжить, если сумеет. И он выживал. И сначала Надя помогала ему выжить, потом он Наде. А вот теперь он свободен — зачем ему теперь этот труд выживания? И можно бросить все и уйти — зачем теперь ему этот берег? Ушли же когда–то отсюда люди, бросили это гиблое место, а ведь не просто две–три хаты было здесь — целый поселок рыболовецкий, и школа была, и амбулатория, и клуб стоял как раз за домом Петровны на самом выступе скалы.