Во всем, что он делал, угадывались элементы совершенно особого — требовательного, даже в чем-то монашеского отношения к жизни. Причем понять этого человека, раскусить его было решительно невозможно. Одевался он так, как обычно одеваются люди, старающиеся тратить на одежду как можно меньше денег. Тем не менее брюки его всегда были свежевыглаженны, да так, что казалось, о складки на них можно было порезаться. Кроме того, Маклеод всегда был аккуратно причесан и чисто выбрит. А его комната, чистая и всегда убранная — почему бы такой чистотой не сверкать и остальным кельям в нашем особнячке? — была, судя по всему, полем нескончаемой битвы с потолком, потевшим водой в ненастную погоду, и полом, притягивавшим к себе пыль и грязь.
Я часто думал о Маклеоде и никак не мог понять, что движет им в жизни. По всей видимости, в универмаге, где он работал, платили ему очень немного, и я удивлялся, как такой человек может довольствоваться столь скромной должностью и столь незамысловатым занятием. Мне он казался человеком умным и явно умеющим вкладывать свои знания в то дело, которым он стал бы заниматься. В конце концов я разработал гипотезу, объяснявшую его поведение и основанную на впечатлении от комнаты Маклеода, его манере одеваться и выбирать себе книги. Он просто очень робок и неуверен в себе, решил я. Было похоже, что он едва ли не сознательно сузил свой горизонт до мечты о собственном домике где-нибудь в не слишком живописном пригороде и ради этого закопал свои неотточенные и не получившие должной огранки таланты, променяв их на постоянную работу и какую-никакую стабильность существования. «Всего остального не существует, — услышал я от него как-то раз, — я никто, просто очередной винтик в огромном механизме общества, надеющийся найти для себя местечко поспокойнее».
Следует отметить, что во время наших разговоров он нередко затрагивал тему политики. Мне в те годы это было не слишком интересно. Порой его слова звучали как пародия на речи Динсмора, то есть говорил он почти то же самое, но расставлял акценты более чем странно. А учитывая его ироничную манеру разговора, понять, шутит он или говорит всерьез, было попросту невозможно. Как-то раз я заметил ему:
— Вы говорите, как какой-нибудь агитатор.
Маклеод сурово нахмурился и, глядя мне в глаза, сказал:
— Интересными словами вы, Ловетт, порой разбрасываетесь. Это слово характерно скорее для Старого Света. У нас подобных людей обычно называют смутьянами. Знать бы, где вы таких терминов набрались. Их использование свидетельствует, по крайней мере косвенно, о немалом политическом опыте и, вполне вероятно, об активном участии в политической жизни.
В ответ на это я просто рассмеялся и, может быть, с излишней прямотой заявил:
— Из всех бессмысленностей, которые люди используют для самовыражения, я считаю политическую деятельность едва ли не самой жалкой и убогой.
— Убогой, говорите… — Маклеод испытующе посмотрел на меня. — Что ж, в некотором роде, наверное, вы правы. Что же касается ваших замечаний, то смею вас заверить, что я, убей бог, никакой не агитатор. Между прочим, мы уже не раз говорили на эту тему, и я объяснял вам, молодой человек, что общественная деятельность — не мой конек. — Кисло усмехнувшись, он добавил: — Ну а если уж вам так хочется записать меня в какой-то политический подкласс, то можете считать мою персону вольноопределяющимся марксистом.
Что ж, эта преамбула, пожалуй, также получилась излишне пространной. Но как Динсмор сбил меня с толку относительно Гиневры, так и Маклеод навел меня на ложный след в том, что касалось Холлингсворта, нашего третьего соседа по площадке на третьем этаже. В то утро, когда мы впервые встретились с Маклеодом в нашей ванной, он невзначай, как о чем-то само собой разумеющемся, сообщил мне, что Холлингсворт ленив. Впоследствии мне предстояло узнать, что эта характеристика не имеет к нашему соседу ни малейшего отношения. Впрочем, во время наших последующих разговоров Маклеод высказывался по поводу соседа более определенно.