Гиневра продолжала сидеть молча и даже словно задремала, но ее внутреннее беспокойство явно передалось девочке, беспорядочно перемещавшейся по комнате. Я стал наблюдать за Мониной. Она остановилась перед одним из зеркал и, внимательно оглядев свое отражение, вдруг поцеловала собственное запястье, увлеченно копируя при этом самовлюбленный взгляд и выражение лица, которое она подсмотрела у своей матери. «Пепеница, — прошептала она, — возьмите пепеницу». При этом маленькая девочка грациозно взмахивала руками, наклоняла голову и так увлеченно разыгрывала пантомиму приглашения перейти в гостиную, что в какой-то момент, довольная увиденным в зеркале, сама рассмеялась над собственной серьезностью. Отойдя в сторону, она остановилась у одного из невысоких столиков, на котором выстроилась целая вереница каких-то фарфоровых фигурок и сувенирной посуды. Взгляд Монины задержался на маленькой сувенирной чашечке. Внимательно изучив орнамент, которым был украшен край чашки, она вдруг забормотала: «Мама, Монина, мама, Монина». На лице ребенка заиграла улыбка, Монина подошла ко мне и, как заклинание, повторила несколько раз эту пару созвучных слов. Только теперь я разглядел, что на чашечке, которую она держала в руках, были запечатлены в качестве основного декоративного элемента два купидончика.
Гиневра вздрогнула и села на стуле прямо.
— Монина, убери руки от чашки! — прикрикнула она на дочку и слишком поздно поняла, насколько двусмысленной для простодушного и в то же время смышленого ребенка была эта команда. Какой смысл должна была вложить Монина в слова матери?
Монина, естественно, выбрала буквальный вариант и, «убрав руки от чашки», уронила ее на пол.
— Ах ты, маленькая стерва! — заорала на дочку Гиневра. — А ну марш в спальню!
— Нет, — застонала Монина.
— Вставай в угол!
— Нет.
Гиневра с грозным видом поднялась со стула.
— Я сейчас ремень возьму! — крикнула она.
Монина недовольно поджала губы и не по-детски озлобленно посмотрела на мать.
— Ну ладно, — согласилась она в конце концов и стала медленно, с явной неохотой пятиться к двери. Уже на пороге она задержалась и со сравнительно безопасного расстояния в полный голос предала маму анафеме:
— Мама — дура, мама — дура.
— Я сейчас ремень принесу!
Монина исчезла за дверью.
Гиневра простонала:
— Нет, этот ребенок с ума меня сведет. — Закрыв глаза, она вдруг рассмеялась, да так, что ее живот столь же весело заходил ходуном. — Умереть не встать. — Через пару секунд она наклонилась и стала собирать осколки фарфора с пола. При этом она находилась буквально в ярде от меня, в такой позе, что не пялиться на ее грудь было попросту невозможно. Гиневра тем временем хихикала, явно не слишком огорченная поведением дочери.
— Ох уж мне эта девчонка, — бормотала она себе под нос.
Она посмотрела вверх — на меня, и на ее губах заиграла двусмысленная улыбка.
— Ну что ж, Ловетт, вот мы и остались одни, — сказала она.
— Да, я добился своего, — подчеркнуто медленно произнес я.
— Ах, проказник.
Она сложила осколки фарфора в пепельницу, стоявшую рядом со мной, и вернулась на свое место. На этот раз она уселась, расставив довольно широко ноги и подперев сложенными крест-накрест руками пышную грудь. Промычав что-то невразумительное, но явно довольным тоном, она стала медленно тереться голыми плечами о ткань на спинке стула, словно массируя кожу. Судя по выражению ее лица, этот процесс доставлял ей немалое удовольствие.
— Никогда не чесались спиной о бархат?
— Да как-то не приходилось, — хрипло ответил я.
— Ой, а мне так нравится. — И Гиневра снова не то застонала, не то замурлыкала от удовольствия. — Какая жалость, что это не бархат. Хлопок, он и есть хлопок. Приятно, но все-таки немного царапает. — Она довольно зевнула. — Я вот что скажу, Ловетт… Сама не знаю, с чего это на меня нашло. Раньше я никогда никому об этом не рассказывала. В общем, признаюсь вам, что, оставаясь одна, я люблю раздеться догола и поваляться на бархатном покрывале.