А Глория, удивительная как всегда, говорит:
— У тебя при себе есть? М-м. Нет. Это целое представление, а Хью может разозлиться.
— Тогда я пошел домой. Значит, счастливец — это Хью, так, что ли?
— Вероятно. Он идеально подходит. Если не считать мамаши-ведьмы. Которая меня ненавидит… Знаешь, мне двадцать шесть. Часы идут: тик-так.
— Кстати, вспомнил. — И он слабым голосом рассказывает ей про Шехерезаду. Уже замужем (за Тимми), уже мать двоих детей (Джимми и Милли), уже благочестивая (по словам Лили). Она пожимает плечами, а он продолжает: — Мне пора. — Его внутренний голос (господи, ну и карканье) вносит предложение. Киту оно не кажется особенно удачным, но он говорит: — Ладно, с праздником. Есть, это самое, такая традиция — оставлять что-то для Деда Мороза. Бог с ними, со сладкими пирожками. Просто подари ему прекрасное зрелище. Как ты молишься на коленях, голая.
Ее цвет лица, ее затененная бронза, делается темнее.
— Откуда ты знаешь, что я молюсь голая?
— Ты мне рассказала. В ванной.
— В какой ванной?
— Ты что, не помнишь? Ты повернулась с голубым платьем в руках. А я сказал: «А где же укус пчелы?»
— Ой, глупости какие! А потом что?
— Ты перегнулась через вешалку для полотенец и сказала: «Вообще-то он довольно глубоко».
— Так ты что, до сих пор думаешь, что это произошло на самом деле? Нет, Кит, тебе это приснилось. Хотя укус пчелы я помню. Разве его забудешь? А развалины я действительно на самом деле ненавижу — это тоже правда. Удачи. Знаешь, все эти дела вроде игры в каштаны. Помнишь игру в каштаны? Обычная однушка побивает двадцатьпятку и раз — превращается в двадцать шесть. Понимаешь, симпатичную подружку не завести, пока не заведешь симпатичную подружку. Знаю. Такая вот невезуха.
— Да, действительно. А как твоя тайна? Все в порядке?
— С Рождеством тебя.
Он пошел по заснеженной Кенсингтон-хай-стрит. Каким поэтом был Кит Ниринг на данный момент? Он был мелким представителем шутливого самоуничижения (была ли на земле еще какая-нибудь цивилизация, этим увлекавшаяся?). Он не был акмеистом или сюрреалистом. Он принадлежал к школе сексуальных неудачников, пугал, уродов, лауреатом которых и героем был, разумеется, Филип Ларкин. Знаменитые поэты могли заводить девушек, порой много девушек (встречались поэты с внешностью Квазимодо, которые вели себя как Казанова), однако симпатичных мордашек они, казалось, избегали или сторонились, поскольку иначе их намерения были бы просто слишком очевидны. У женщин Ларкина был свой мир,
где они работают и стареют и отталкивают мужчин тем, что непривлекательны, или слишком скромны, или исповедуют мораль…[104]
Итак, Ларкин с неким ленивым героизмом обитал в Ларкинленде и писал стихи, в которых его воспевал. А я этого делать не собираюсь, решил Кит, повернув налево к Эрлс-корту. Потому что иначе мне не о чем будет подумать, когда состарюсь. Да и вообще, он не хотел быть поэтом такого сорта. Он хотел быть романтиком, вроде Нила Дарлингтона («Ты открываешь рот, и сквозь меня несется шторм»[105]). Да только повода для романтизма у Кита не было.
В те времена столица в канун Рождества закрывалась на неделю, начиная с полуночи. Она становилась черной. Господь держал руку над выключателем в полной готовности — свет вот-вот должен был выключиться с тем, чтобы не включаться до самого 1974-го.
Одно событие в 1975-м
Кит прощается со своим помощником, потом со своей секретаршей и в беззвучном зеркальном кубе едет вниз с четырнадцатого этажа, где находится контора «Дервент и Дигби». На плоской равнине атриума Дигби в своей кожаной куртке и Дервент в своем шелковом пончо ждут машину. Дервент и Дигби — двоюродные братья, написали, давно, каждый по первому роману…
— Нет, не могу, — говорит Кит. — Встречаюсь с симпатичной девушкой. Со своей сестрой Вайолет. В «Хартуме».
— Ты мудер. «Зомби» их попробуй.
И Кит выходит на улицу, в скудость и человеческое бесцветье лондонского часа пик 1975-го.
Когда он подал заявление об уходе из «Дервент и Дигби», в начале 1972-го, то сперва Дигби, а потом Дервент водили его обедать и говорили о том, как печально для них потерять человека «столь исключительно одаренного» — то есть человека столь умелого в этом деле — толкать всякие неважности. «В „Лит. приложении“ зарплата такая же», — сказал он, чтобы что-то сказать. «Поверь мне, — сказал Дервент, а за ним Дигби, — долго так продолжаться не будет». В этом была доля истины. Теперь у Кита была ссуда на внушительных размеров квартирку в Ноттинг-хилле, ездил он на немецкой машине, одет был — тем вечером — в шарф и пальто черного кашемира.