— А я думал… разве приемные дети не должны с осторожностью относиться к любви?
— Ну да, обычно так и есть. Но ко мне рано пришел успех, с Вайолет. И я, видно, решил — ну, не знаю, решил, видно, что могу заставить девушек влюбиться в меня. Мне нужно только полюбить их, и они полюбят меня в ответ… Шехерезада — это так, ничего. Я просто восхищаюсь ею издали.
— Смотри на вещи оптимистически. — При этих словах губы Уиттэкера изогнулись в жестокой усмешке. — Она лучшая подруга Лили. Так что Лили, по крайней мере, возражать не будет.
Кит кашлянул.
— Из лучших подруг Лили она на втором месте. Есть еще Белинда. Та в Дублине. Вообще, все это из области теории. Но Шехерезада — вторая среди лучших подруг Лили.
Амин, как сообщили Киту, снова ехал в автобусе. Двигался, охваченный яростью, по направлению к Неаполю. Он совсем исстрадался по поводу своей сестры. Да и как было не исстрадаться? До него дошли слухи, что Руаа иногда развязывает платок на рынке, открывая взорам рот и прядь волос на лбу.
— Еще раз так пойдешь, и все, — сказал Уиттэкер.
— Хорошо. Пат.
— Э, нет. Пат — это в эндшпиле. Когда королю ходить некуда — только под шах. Это просто вечный шах.
Попытаться надо, думал Кит. Вечный шах — такого нам не надо. Они над тобой смеются, цикады, сумасшедшие ученые-лилипуты в саду. Над тобой смеются желтые птицы. Когда у девушки внешность Шехерезады, притом ей невтерпеж, надо как минимум попытаться.
— Значит, ты не спишь, не ешь, — сказала ему Лили. — Чахнешь, да и только.
В конце, разумеется, невероятно худеющий человек, пережив кошку и паука, просто делается все меньше и меньше, а потом убредает прочь — в субатомный космос.
* * *— Так что, Уна? — сказала Лили. — Как вам кажется? Завоюет Адриано сердце Шехерезады?
— Адриано?
Тема разговора сменилась. Уна сидела, правила корректуры за убранным обеденным столом, причем относилась она к этому серьезно (пользовалась руководством по оформлению, словарем и стопкой дневников и фотографий). Ее тетя по материнской линии, Бетти, недавно, перед тем как умереть, закончила мемуары; Уна готовила их к публикации — для «библиотеки тщеславия», как она говорила. Оказалось, однако, что старушке Бетти было чем похвастаться: покровительница сочинительского искусства, путешественница, искательница эротических приключений. Кит успел провести за этими мемуарами полчаса, изучая жизнь и времена Бетти. Яхты, дьявольские разводы, магнаты, пьяные гении, автокатастрофы, стратосферные, усыпанные звездами самоубийства… Уиттэкер с Шехерезадой были в ближайшей приемной, играли в нарды, чрезвычайно буйно (в ход часто шел куб удвоения), ставка — одна лира. Адриано в общество не входил — его отозвали к какой-то новой смертельной ловушке (включавшей в себя то ли пещеры, то ли парашюты). Уна, у которой были самые опытные глаза, когда-либо виденные Китом, произнесла, тщательно подбирая слова:
— Что ж, он, Адриано, очень увлечен. И настойчив. А настойчивость производит впечатление на нас, женщин. Но он зря теряет время.
А Лили спросила:
— Потому что он слишком, э-э, миниатюрный?
— Нет. К этому она могла бы даже отнестись благосклонно. С ее-то мягким сердцем. Что ее оскорбляет, так это итальянская страсть к излишествам. Слишком театрально. Она говорит, Тимми необходимо проучить. И все же Тимми она простит. Времена меняются, но характеры остаются теми же, а это не в ее характере. Вот в моем характере это было. Я-то знаю. Кит, милый, каково литературное значение слова «пандемониум»? Как «пантеон», только противоположное?
За ужином Кит сделал над собой усилие, чтобы не глазеть на Шехерезаду, и удивился, как просто это оказалось, а также удивился, как учтиво он ведет неторопливую беседу, отпускает остроты, умело орудует тем и сем. Пока не взял и не бросил взгляд искоса. Ее лицо уже сосредоточилось на его лице: немигающее, заведомо особое, как всегда, заведомо индивидуальное и (подумалось ему) спокойно вопрошающее. Рот — в форме нацеленного лука. И с того момента до самого конца не глазеть на нее стало самым обременительным делом из всех, что он когда-либо предпринимал. Как отказать себе в том, что составляет суть жизни? Когда оно — вот, перед тобой. Как это сделать? Наконец он сказал:
— Уна, что это вы все время отчеркиваете сверху и снизу?
— Вдовы и сироты, — объяснила она. — Одинокое слово наверху страницы. Одинокая строчка внизу. Я вдова.
— А я сирота.
Она улыбнулась:
— Вы помните?
— Сиротский приют?
Нет, сказал он, не помнит… Он помнил другой приют и другого сироту. Каждые выходные, на протяжении года или двух, они ездили туда на машине, всей семьей (такими уж вещами занималось это семейство), и брали его на полдня, маленького Эндрю. А приют был вроде воскресной школы или семинарии, где уроки шли двадцать четыре часа в сутки: глыбоподобные деревянные колонны, скамьи, выстроенные рядами, и сборища зловеще молчаливых мальчиков. Сам Эндрю был по большей части молчалив. Молчания было много: в «Моррисе-1000», в прибрежной чайной, в музее торгового городка — молчания того рода, что ревом отдается в детских ушах. Потом они снова его отвозили. Кит помнит, каким оттенком молчания обладала бледность Эндрю, когда тот выходил, когда тот снова входил.