Только один раз он подал голос, когда Потап сказал, обращаясь к жене, что тут она может быть спокойна, водкой в совхозе не торгуют.
— Это вы так думаете, — неожиданно сказал печатник и снова умолк.
Это было заявлено с такой непреклонной силой, бороться против которой невозможно. При этом он проникновенно, как это удается только пьяницам, заглянул в Потаповы очки.
Потап замолчал. Глаза его погасли. Он скис.
Но тут судьба подбросила нам неожиданный подарок: оказалось, что жена печатника-пропойцы наборщица с большим стажем и даже метранпажем работала. Это была такая редкость, что мы примирились со слабостью ее мрачного мужа, тем более что она и печатать умела. «С таким мужиком чему только не научишься…»
Короче говоря, теперь ничто мне не мешало осуществить свою мечту относительно шестой экономии. Я уже начал собираться в дорогу, но пришел Потап и сообщил, что комиссия закончила свою работу и сегодня вечером состоится собрание районного актива. Партийного и комсомольского.
Через час мы тряслись в грузовике. Небо над нами было серое и мутное, оттуда сыпался нудный, неторопливый октябрьский дождичек. Мы все молчали, захваченные непривычной скоростью, с которой пролетали по мокрой степи.
В гостинице меня ждала телеграмма: «Срочно гони боевой острый материал причинах отставания совхоза. Твой очерк плохой подготовке к севу напечатан».
Когда это я писал о плохой подготовке? И откуда им известно, что совхоз отстает? За сотни километров разглядели то, чего на самом деле нет. Вот орлы!
Размахивая телеграммой, я вбежал в номер, отведенный нам с Потапом. Он в одном белье прижимался к черной печке, согревая тощую спину. Как нарисованный мелом на классной доске.
— Молодец, — сказал он, — как раз в жилу попал. Ну, чего смотришь? Вон там на столе.
На столе лежала моя родная комсомольская газета. Да, на второй полосе крупный заголовок: «Когда отстают обозы» — и под ним все то, что было отрезано от моего очерка о первой борозде. Слово в слово. Но ведь все это было только в первый день работы. Сейчас все экономии почти бесперебойно снабжаются и продуктами и горючим, и в овраге насыпана дамба. Зачем же ворошить старье? Никакой пользы делу это не приносит, и, наконец, это просто непорядочно.
— Сволочи! — вырвалось у меня.
— Почему? — Потап даже отклеился от печки.
— Старую статью поместили. Устарелую. Кому от этого польза? Кому?
— Ничего. На старых ошибках тоже учатся, чтобы не допускать новых. Тем более, что ты тут здорово заострил вопрос насчет ослабления бдительности.
Такого вопроса я не заострял, это уж они от себя. Мне и в голову не приходит такая явно нелепая мысль, а у Потапа она из головы не выходит. Разве мог Ладыгин предполагать, что враг нам напакостит именно в этом овраге. Ведь дамбу, которую насыпали после того случая, тоже можно разрушить. Нет, я не мог бы обвинять Ладыгина и только его одного. Мы все виноваты в равной степени. И я должен выступить сегодня на активе и сказать все это. И не только для того чтобы защитить Ладыгина, — он и сам не даст себя в обиду, — я просто обязан сказать то, что считаю правдой.
— Ты что же, против своей газеты пойдешь? — угрожающе спросил Потап.
— А если газета ошиблась?
Но он продолжал угрожать:
— Не советую. Все-таки орган обкома комсомола. И еще учти, что бюро райкома согласилось с выводами комиссии. Значит, у Сироткиной то же мнение, что и у газеты.
Я решил последовать его угрожающему совету только отчасти: выступать не буду, а просто дам справку, чтобы никто не думал ссылаться на газетную статью, которая просто опоздала со своими обвинениями.
Как бы поняв мои намерения, Потап посмеиваясь и совсем уж миролюбиво посоветовал:
— Я ведь тоже молчать не буду. А со мной спорить не берись, забью. Ты это знаешь. Написать так, как ты, художественно, я не смогу, а в споре всегда мой верх будет. Даже если ты прав. И ты это знаешь.
— Ты думаешь, это честно? — спросил я.
Он ответил очень убежденно.
— А это уж пускай побитый думает, как хочет.
В театр я пришел заранее, чтобы занять место получше. У входа и в зал сидели две девчонки из райкома комсомола, регистрировали прибывших. Мое появление почему-то их очень оживило, они зашептались, захихикали, а когда Елена Николаевна прикрикнула на них, они просто начали давиться от смеха.
— С чего это вас разобрало?
Елена Николаевна взяла меня под руку:
— Тут болтают про тебя… будто ты и Сироткина… Вот еще выдумали.
Ага. Уже пошло по городу.
— А что выдумали? — спросил я, глядя, как стыдливо начинают алеть ее щеки.
— Да глупости, ты не обращай внимания.
— Почему глупости? Верно. Целовался я с ней. В номере. Ну и что?
— Вот и ты болтаешь чего не надо. — Она махнула рукой и начала поправлять свои белоснежные манжетки.
— А вы ее спросите, Сироткину. Она подтвердит.
Елена Николаевна взглянула на меня с брезгливым недоумением, как на подвыпившего, и поспешила затеряться среди участников собрания, которые предупредительно расступались перед ней.
Я подмигнул девчонкам:
— Вот она, наверное, никогда не целовалась.
Они испуганно шарахнулись. А мне все равно, что они про меня подумают. Только бы меня сейчас никто не задевал, кажется, я дошел до точки и даже перестал понимать шутки. Дальше идти некуда. А главное, я чувствую, что теряю над собой контроль, а это уж совсем плохо. В таком состоянии я способен на поступки, в которых потом сам буду раскаиваться. Я поспешил уйти в зрительный зал. Тут как раз и подоспел Володька Кунин, пока еще не утвержденный секретарь райкома комсомола, но уже задирающий свой тонкий нос.
— Молодец, — одобрительно проговорил он и даже положил руку на мое плечо. — Правильно заостряешь, принципиально…
— Пошел ты, знаешь куда!..
Тонкий нос сделался еще тоньше. Я прошел мимо и сел на первое, какое попалось, свободное место. Теперь я почувствовал себя спокойнее и даже ощутил легкое угрызение совести: Володька-то, в чем он виноват? Ладно, пусть не важничает. Но совесть — она как ночная мышь, если уж начала подтачивать твое сознание, то ее ничем не остановишь. Она не даст тебе задремать. А тут еще мимо меня прошел Ладыгин и одобрительно помахал мне рукой. Не может быть, чтобы он не прочел мою статью. Прочел и все понял. А может быть, он просто увидел меня и понял только мое состояние? Спасибо ему и за это. Самое главное — это уверенность в себе, а еще лучше — бесповоротная вера в свое дело.
О-хо-хо, до чего возвышенные мысли! Это не иначе, как последствия всей чепухи, которой я поддался после глупой статьи. Нет, наверное, раньше, после пожара и похорон. Или еще раньше? Да, это началось, как только я потерял Тоню. Все начинается с любви. Странная штука человек, странная и сложная. Трудно в нем разобраться. А надо, тем более что я теперь уже твердо решил написать книгу о своих товарищах. Тяжелая задача.
Вот снова что-то возвышенное. Оставим это, тем более, Алексин уже постучал по графину с водой, и этот тонкий звук заставил притихнуть весь зал. Слово предоставляется руководителю комиссии товарищу Сироткиной.
На трибуне Глафира. Мне видна только ее зеленоватая блуза, похожая на солдатскую гимнастерку, античное лицо и спокойный, уверенный взгляд. Один ее вид подавляет всякое желание спорить с ней. Она всегда была такой. Я помню ее выступления на наших ячейковых собраниях: если надо было кого-нибудь пробрать, делала она это беспощадно. Никогда ни за что не агитировала, а просто объявляла: «Это надо, и точка», никаких рассуждений не полагалось. Ее доклады о международном положении звучали как призыв к немедленному и всеобщему восстанию за мировую революцию. Но мы-то тогда с ней спорили, да еще как!
После доклада, в перерыве, когда я в театральном буфете пил свежее пиво, меня кто-то осторожно тронул за рукав. Я оглянулся: Елена Николаевна. Подтянутая, чистенькая, среди буфетного, хотя и сдержанного, но все же в меру вольного мужского разгула.