Вечером объявился. На лице играла самодовольная улыбка, и ни капли раскаяния в глазах. Ничего не сказала бабушка, лишь отвернулась.
Письмо она все же отослала, пусть родители знают все. Клара Борисовна лишь просила, чтоб Давид и Дуся не шпыняли сына, не дергали, а постарались найти подход к нему.
После зимних каникул Леонтий до мая месяца охотно посещал занятия в университете, но сердце у бабушки было неспокойно: круг друзей остался прежним.
За два дня до первого мая четверо парней в половине двенадцатого вышли из ресторана: Леонтий, его товарищи, у которого устраивалась злополучная пирушка, где Леонтий утверждал, что лично он вина не пил, товарищ же для храбрости принял сто пятьдесят граммов. Вчетвером они направились к какой-то девушке. Длинноволосый постучал в дверь. Вышла не она, а ее брат. Слово за слово, и завязалась драчка. Старший товарищ Леонтика и татарин тут же скрылись. Леонтий же остался, считая, что его долг — помочь товарищу.
Возле них мгновенно оказался милиционер, словно из-под земли. Ребят отвели в милицию, составили протокол, и свидетели отыскались — пара старичков.
На следующий день документы ребятам вернули, но протокол был переслан в университет, и там колесо завертелось. Кончилось тем, что Леонтия исключили и из комсомола, и из университета.
Когда Леонтий стал слесарем на компрессорном заводе, бабушка часто говорила, что все к лучшему, поскольку прервалась его дружба с этими друзьями, и дай бог, навсегда.
Только через четыре года Леонтий вновь поступил в университет. Бабушка была счастлива — ее усилия не прошли даром: Леонтик сознательно вышел на верный путь.
Давид Исаевич угадал-таки, о чем думали мать и сын.
Тишину нарушил грустный вздох матери:
— Рановато я базар кончаю. Я ему еще нужна буду, Леонтию. Как ты думаешь, а, утешеньице мое?
Внук не смог подыскать подходящий ответ, такой, чтоб согрел и обнадежил бабушку, — и промолчал.
С чуть прикрытыми глазами она протянула внуку руку — широкий рукав халата беспощадно подчеркивал ее худобу. Тонкие пальчики бабушки спрятались в сильных ладонях Леонтия.
— Ты у меня преданный… — Повернув голову к сыну, она убежденно заметила: — Видишь, Давид, кто сажает деревья и ухаживает за ними, тот рано или поздно получает зрелые плоды. — И вдруг, без видимой связи, осведомилась: — У папы был?
— А как же. На рассвете еще.
— Я так и думала. Иначе и быть не могло. — Глаза Клары Борисовны тихонечко закрылись. — Отцу твоему хорошо, Додик, ничего-то у него уже не болит…
Услышав собственные слова, она сама испугалась. Воцарилась напряженная тишина. Давид Исаевич, покашливая, тихо сказал:
— Убрал я вокруг памятника. Теперь там полный порядок. Не волнуйся.
Она лежала молча со сморщенным побледневшим лицом, напряженно и тихо. Сделав над собой усилие, произнесла едва слышно:
— Подождите немного…
Торопиться им было некуда. Сын специально к матери приехал, внук тоже так время распланировал, чтоб провести праздник с бабушкой. Но сидеть рядом с нею, знать, что ее истязают боли и не иметь возможности помочь облегчить ее муки, — это было невыносимо.
Тишина тянулась до тех пор, пока мать не нарушила ее. Соседки по палате тоже безмолвствовали, словно и не было их здесь.
Давид Исаевич вздрогнул, когда мать сказала ему:
— Что ты такой кислый, Додик? Не тужи. Надо смотреть прямо в глаза беде. Роптать стоит ли? Хорошо так, как есть, и то, что есть. — Голос ее звучал несколько глуховато, наверно, боли не совсем отступились. — Не думай, что я учу вас походить на тех червей, которые, лежа в навозе, считают, что слаще места нет нигде на свете. Недовольство приемлемо лишь тогда, когда оно толкает вперед. Ежели оно повисает камнем на ногах, то превращается в путы. — Клара Борисовна помолчала немного, отдыхая, и продолжила: — Когда я маленькой была, мне рассказывали сказочку. Будто в некотором государстве с зелеными виноградниками, много-много лет тому назад, у работяг-крестьян, бедняков, в глинобитной хижине родилась девочка необыкновенная — с чудинкой: как только появилась на свет, сразу стала на ноги и как взрослая начала говорить, упрекая: зачем ее сюда доставили, не предупредили, не спросили — без ее воли. Ей это ни к чему, она этого не желает… Родители ее не знали, что делать — радоваться или рыдать? Они из пеленок, заблаговременно приготовленных для ребенка, сшили платьице, одели дочку и сказали ей: «Не жалуйся никогда, дорогушенька-душенька, тот, кто обитает там, наверху, над нами, знает, что делает. Будь умницей и помалкивай». — «Э нет, такое не по мне, — отвечает девочка. — Чтоб со мною выделывали всяческие пакости, а я чтоб дурочкой прикидывалась, будто я — не я и хата не моя, набрать полон рот воды и терпеть то, что мне не по душе? Чтобы я не почесалась, когда кусается?! Нет, большей беды на свете нет». Все в ней бурлило и кипело, обычаи и обряды ее племени вызывали в ней отвращение. Трудная была у нее житуха, ее мучила нужда, бедность донимала, к тому же она вышла замуж за жениха безродного, короче — чувствовала себя несчастной горемыкой… Сколько родители ни старались перевоспитать ее, им это не удавалось. Должно быть, всевышнему надоело выслушивать ее жалобы, и он задумался, чем таким наградить ее, чтоб она в конце концов умолкла. Сутки думал, вторые, лишь на третьи позволил себе улыбнуться, и то лишь уголками губ — все же нашел-таки: жадного человечка — обезьянку сотворил и на плечо неутехи посадил. Как только та пыталась что-нито в рот положить, человечек тут как тут протягивал живо руку и вырывал кусок у нее изо рта. Она спервоначалу попыталась было выкрикнуть, что-де хуже этого ничего не может быть, но воздержалась — впервые: не с богом игру ведет, с дьяволом… Нетушки, хватит, хоть на старости чуток поумнеет…