И вспомнилось, как прибегал, бывало, вечером домой, как мать тут же наливала в таз теплой воды, а я опускал в нее холодные, все в цыпках, ноги.
Не случайно же мы и землю называем матерью.
Чесночок
Мы удили карасей: я, Чесночок да еще двое пареньков. Рыба бралась хорошо, но когда стала наползать гроза, ребята убежали.
Остался только Чесночок.
Я видел: страшновато ему. Как все тучи в июне, и эта была темно-лиловой, с громом. Чесночок косился на меня, на тучу, видимо, ждал, что я уйду, тогда он тоже побежит домой. Но караси стали клевать наперебой. Даже с берега видно было, как они красно сверкали чешуей, набрасываясь на крошки хлеба.
И тут хлынул дождь: теплый, сильный, забарабанил по лопухам. Чесночок съежился, поднял воротник. Теперь его белая голова и впрямь смахивала на чеснок. Оглядываясь, я видел, как спина его становилась все темнее, а по лицу бежала вода.
— Здорово, а? — сказал я, чтобы подбодрить Чесночка.
— Ага! — улыбнулся он, глядя на небо.
Чувствовалось, что дождь будет недолгим, и, действительно, он вскоре перестал. Напоследок туча сыпанула пригоршню особенно крупных капель, тут же улыбнулось солнце.
Улыбнулся и Чесночок. Спина его стала парить.
— Здорово? — спросил он у меня.
— Ага! — сказал я. — Здорово!
Лицо его светилось гордостью: он не испугался тучи, не убежал.
И я был рад за него, видел, что ему уже было жаль тех, кто переждал грозу в четырех стенах, кто не пережил этих чуточку страшных, но необычных минут.
Обоим нам жаль было всех, кто не знает, как хорошо промокнуть под таким дождем, потом подставить спину солнцу, чувствовать, как в тебя входит тепло, как ты паришь и у тебя такое чувство, будто родился заново.
Пять минут лета
Осень — под ногами. Осень — над головой. Осень — вокруг.
Октябрь.
Хмурятся низкие облака, и ветра нет, а они куда-то спешат.
И как-то не по себе: не привык ты еще к холоду, надеешься на возврат тепла.
Шуршат под ногами листья: мокрые, скользкие.
Ни голосов птиц, ни голосов грибников.
Октябрь.
А ты все смотришь в небо, ждешь чего-то, смутно представляя себе, что там, за облаками, — солнце. Невеселый сердцем, все идешь, идешь, сам не зная куда.
Я вышел на старую вырубку и вдруг почувствовал: сейчас выглянет солнце. И оно выкатилось на пять минут в прореху облаков, глянуло мне в глаза. Закурились легким паром старые пни, задышал, будто маленький вулкан, муравейник.
Это было так неожиданно, что я потрогал рукой пенек, но он был холодным, и муравейник был мокрым от дождя.
И все же стало веселее: за толщей иглиц спали муравьи, значит, жизнь продолжалась.
Выдумщица
Знающий грибник не усидит дома даже в ноябре. Месяц этот — время зеленушек, самых вкусных, пожалуй, грибов наших. Ищут их не в старых лесах, а в мелколесье, там, где песок, березки, сосенки.
Я обшарил один лесок, другой и, когда стал перебираться в третий, не поверил своим глазам: там, где летом за долгим полем чернела деревня-коротышка, теперь была еще другая, как бы продолжая ее. Такие же дома, такая же улица.
Лишь всмотревшись, понял: не дома это, а ометы соломы.
И в других местах то же самое: казалось, люди вдруг почему-то выстроили себе новые деревни.
Чего только не придумает осень-выдумщица.
Там, за деревьями
Не любят звери клетку, а Мишка жил в ней почти с детства. Когда убили мать-медведицу, его посадили за железные прутья: хотели потом отдать в цирк, на выучку.
Подрос медвежонок, и вот приехал дрессировщик, осмотрел Мишку — не понравился чем-то, не взял.
Тогда егерь погрузил его вместе с клеткой на телегу, повез в лес. Далеко отвез, сдвинул клетку с телеги, открыл дверцу, присел в стороне.
Мишка выглянул в дверцу, принюхался, потрогал лапой щеколду и улегся в углу, стал смотреть на человека, поскуливать: проголодался.
«Уйдет, — решил егерь. — Не маленький, пусть теперь кормится сам».
Назавтра приехал, чтобы забрать клетку, удивился, увидев, что Мишка так и лежит в углу, будто привязанный.
— Чудак! — улыбнулся егерь. — Вот же лес, смотри!
И вытолкал медвежонка из клетки.
Мишка посмотрел на егеря, чмокнул губами и несмело поковылял в лес.
Понял, наконец, что свобода там, за деревьями.
Раки
Стоило мне забросить удочку, как поплавок начинал дергаться, косо уходил в темную глубину. Я быстро подсекал, но крючок оставался пустым. Снова наживлял его то червяком, то катышком белого хлеба, опять что-то клевало, я подсекал, и снова все повторялось. За целый час поймал лишь плотвичку, нанизал ее на пруток-кукан, воткнул в берег. Но когда несколько минут спустя я покосился на «улов», увидел, что плотвичку тащит большущий рак. Встретившись со мной глазами, он тут же трусливо ретировался в глубину.
Вот кто, оказывается, портил мне рыбалку!
Я вырезал орешину, поймал лягушонка, привязал его к палке и, взяв сачок, опустил приманку под корягу.
И тут началось рачье паломничество.
Сначала поспешили на пир те, чьи дома-норы были ниже по течению. Перепачканные илом раки выбирались из нор, поводя усами-антеннами, спешили один за другим на запах, с ходу набрасывались на приманку.
Когда я поймал последнего воришку, прибывшего с нижней части реки, они начали ползти с другой, противоположной стороны.
Вот это уж, как говорится, тонкий нюх!
Нетерпение
Когда Беседь, будто глубоко вздохнув, взламывала глыбы льда, кто-нибудь из нас радостно сообщал:
— Беседь тронулась! Айда на Беседь!
И мы уже днями пропадали на реке.
Льдины скрипели, трещали, наползали друг на друга, чуть покачиваясь, тащились вниз тяжелыми плотами. Иногда на них плыли стожки сена, ведра, вмерзшие кусты лозняка.
Все это было интересно, не отпускало с реки.
С каждым днем разводья становились шире, льдины уже не толкались, как прежде, плыли быстрее, их становилось все меньше и меньше.
Веселой ватагой мы бродили берегом, сталкивали в воду застрявшие кое-где льдины, провожали их взглядом…
Позже, бывая весной на Беседи, я наблюдал прежнюю картину: другие мальчишки были у реки и так же, как когда-то мы, сталкивали в воду застрявшие льдины.
Но только теперь я понял, зачем мы это делали.
Хотелось помочь своей реке избавиться от льда, хотелось, чтобы скорее пришло теплое лето.