Выбрать главу

«Возница» неизменно остается в списке десяти любимейших фильмов Бергмана. Каждый год он его пересматривает, блуждая, по его собственному выражению, «в темных комнатах наших душ». И когда в 1957 году он приступил к съемкам «Земляничной поляны», на роль главного героя – профессора Борга – ему удалось пригласить уже немолодого Виктора Шёстрёма, хотя тот категорически не соглашался. Но и на этом сюжет связи времен не завершился. В конце прошлого века Бергман отдает дань своим кумирам, поставив на сцене Драматена спектакль «Изображатели» («Творцы образов».) Его герои – реальные творцы и вдохновители искусства.

Оба, и Стриндберг, и Бергман (хотя и по разным причинам), много времени проводили в Европе. У шведов – постоянный страх оказаться окраиной Европы, удаленными от нее островитянами, говорящими на одном из «мертвых» языков. Маленьким странам в центре Европы ничего не надо доказывать, никуда не надо стремиться. Они и есть Европа, а Швеция хотела быть Европой. И, во многом благодаря Стриндбергу и Бергману, стала восприниматься таковой. С другой стороны, это включение в европейский контекст было обеспечено тем, что у шведов никогда не было ощущения молодости культуры, ощущения чистого листа. Весь скандинавский ренессанс, который мы наблюдаем в конце XIX века в литературе, философии, музыке, театре, живописи, пропитан национальной фольклорной и в то же время европейской культурной традицией, Я говорю об этом как бы через запятую, потому что это очень важные противопоставления. Скандинавия – это почва, воздух, вода, вечность. Саги. Европа – это культура. В Европе можно «спрятаться», оставаясь узнаваемым, но не узнанным. Европу нужно завоевывать, но не изнутри, а сохраняя некоторую дистанцию. Иными словами, сохраняя свою идентичность.

Стриндберга, естественно, как всякого пророка, недолюбливали и недопонимали на родине. За то, что много времени проводил за пределами Швеции и за то, что выносил на всеобщее обозрение свою абсолютную шведскость. За то, что писал по-французски, пьянствовал с парижской богемой, поносил шведов, считая всех их своими врагами, и непременно возвращался к этому шведскому островному существованию, утверждая, что лучше шхер нет ничего на свете.

Бергман в этом смысле очень на него похож. Он не говорил слово «шхеры», но он говорил «остров Форё». Ему и Швеция недостаточно остров, ему еще нужен «остров в острове». И покидал он Швецию не по своей воле. Хотя тяга к Европе несомненна, но только не к Голливуду. Впрочем, Голливуд – это не вся Америка. С американцами (с Бруклинской академией музыки) сложился прочный творческий союз. С конца восьмидесятых Бергман каждый год привозит туда свои премьеры, там проводят его фестивали, устраивают конференции и диспуты. Ни одной иноязычной газете Бергман не дал столько интервью, сколько опубликовано на страницах «Нью-Йорк Таймс». В известном смысле он выступает как наследник Стриндберга.

Имя Стриндберга прочно вписано в американскую культуру благодаря Юджину О’Нилу. И шведы, и американцы этого не забывают. «Первый драматург Америки» объявил Стриндберга «отцом» всего современного в нынешнем театре в еще большей степени, чем Ибсена, занимавшего это место двадцатью годами раньше. В Нобелевской речи (1936) О’Нил разовьет свою мысль, сославшись на собственное творчество, и еще раз подтвердит, сколь многим он обязан именно великому шведу.

То, что сами шведы сегодня отказываются считать и Стриндберга, и Бергмана безоговорочно признанными гениями – это и есть отражение национального характера. Шведское неприятие превосходных степеней и «множества» абсолютов. Абсолют – един на все времена. И, конечно, шведская склонность к золотой середине. Истовость – не протестантская черта.

Нельзя сказать, чтобы Стриндберга не ставили при жизни: и Отто Брам, и Андре Антуан, и Макс Рейнхардт, и другие. Но по-настоящему его драматургический и театральный потенциал шведы осознают после того, как драматурга «импортируют» из Германии. В 1917 году, как раз незадолго до появления на свет Ингмара Бергмана, Макс Рейнхардт привозит в Стокгольм свою «Сонату призраков». Так совпало, что только после этого к творчеству Стриндберга обратится шведский театральный мэтр Улоф Муландер.

Как для протестантов (протестантов со всеми необходимыми оговорками, когда речь заходит о больших художниках) для Бергмана и Стриндберга главной темой становится тема Греха и Искупления. У Бергмана она определяет поэтику названий. Но, по сути, Стриндберг писал о том же (особенно в «камерных пьесах») – и в «Сонате призраков», и в «Пляске смерти» и, конечно, в «Пеликане». Кроме того, они оба вступают в прямой, бесстрашный, незашифрованный диалог со смертью. Стриндберг постоянно занят мыслями о ней, они не оставляют его и в период его закавыченного безумия The Inferno. Ощущение, что смерть рядом, сходно с настроением бергмановской «Седьмой печати». Смерть остается для каждого еще одной, при том совершенно реальной, формой бытия, с которой человек рождается. Это трагедия, на которую он обречен. Поэтому в интерьере Интимного театра зрителей должна была встречать картина Арнольда Бёклина «Остров мертвых». Для более глубокого понимания сошлемся на высказывание другого известного писателя, выразившегося по иному поводу, но на ту же тему. «Что такое чума?» – задавался вопросом экзистенциалист Альбер Камю. – «Чума – это тоже жизнь». И по Стриндбергу смерть – это тоже жизнь. Разве смерть и чума – не синонимы?