Шахта «Суртаинская» была в прорыве — не хватало очистного фронта. А все потому, что в последние годы неоправданно свертывали подготовительные работы, добиваясь роста производительности труда. К счастью, ко времени одумались, выпросили на реконструкцию денег — решили подрабатывать отводы, но для этого первоначально следовало убрать с отводов людей. Шло строительство нескольких пятиэтажных домов недалеко от Маланьевой рощи, за трамвайной остановкой, но конца этому строительству не было видно, а потому в ближайшее время нельзя было рассчитывать на улучшение работы шахты.
Не однажды в гневе заходил Фефелов к главному инженеру:
— Где работать, Павел Васильевич, где работать?
Григорьев за последние месяцы изменился, утрами пил много воды, поднимал глаза неохотно, часто и подолгу беспричинно рылся в карманах.
— Никакой возможности, Дмитрий Степанович.
— Грош вам цена как главному инженеру.
— Не надо с утра нервы друг другу портить, — отвечал Григорьев устало. — Выправится положение… Дайте срок.
Фефелов сдавался. Садясь на стул, спрашивал мирно:
— Что у тебя?
Павел Васильевич тоже садился, прятал руки, смотрел исподлобья:
— Все то же, Дмитрий Степанович… Уезжать мне отсюда надо. Сходиться с Ириной и уезжать…
— Да уж, видимо, что-то предпринимать надо. Работник из тебя, прямо скажу, неважный.
Григорьев сдавливал губы: такое слышать от начальника кому приятно? Но ничего не поделаешь… Фефелов, как нарочно, метит в больное место. А Павел Васильевич и без того понимал, что выбилась его жизнь из обычной колеи, заметалась по рытвинам, оттого и работа не по душе, выпьет дома, прячась, — только и облегчение.
Всего начальнику не расскажешь, да и душа горняцкая огорожена прочной крепью — не быстро раскроется. Только самому больно Павлу Васильевичу за свою дурость: чем жена виновата? Мечтает съездить с ним, Павлом Васильевичем, за границу, в круиз вокруг Европы, шепчет ночами бог знает что. А его, Григорьева, тянет к Ирине, к ребенку тянет. И сопротивляется Павел Васильевич, знает свой дурацкий характер, будет измываться над Ириной, а все равно тянет. Иринка еще подливает масло в огонь, рассказывает, что ухаживают за ней зыковские ребята, особенно младший: у того и не баловство вовсе… Так прямо и говорит, рассыпая мелкий стеклянный смех:
— Умыкнут меня… Дождешься, Пашка…
В прошлый раз он услышал эти слова в кабинете — Ирина приходила к нему на работу. Не выдержал Павел Васильевич, вызвал секретаршу:
— Пригласите начальника пятого участка…
Когда секретарша вышла, Ирина спросила, поднимаясь со стула:
— Для чего это, Паша?
— Знаем, для чего…
— Да ты что? С ума сошел? Как тебе не стыдно…
— Нечего стыдиться… Сама-то защищаться с девок от парней не умеешь, — вспомнил старое.
У нее от стыда зарделись уши, отступила к окну, чувствуя в ногах дрожь… После убежала, не попрощавшись…
А с Зыковым и вовсе вышло неладно. Зашел Владимир Федорович, смотрит, а у главного инженера глаза, наверно, остекленели. Оттянул Павел Васильевич галстук, стал расстегивать воротник рубашки, оторвал пуговицу.
— Сестра, говоришь, приехала? — вдруг заговорил чужим голосом. — Я ее мужа знаю, вместе учились… Вчера иду с работы, его встречаю. Он и просил узнать, как Ирина?
Разве об этом расскажешь начальнику шахты. Язык не поворачивается. Вот и смотришь ему в глаза изо всех сил, говоришь, что можно сказать:
— Честное слово, Дмитрий Степанович… Голова разламывается. Знаю себя: с Ириной жизни не будет. Но вот она рядом, здесь, и не могу я.
— Ты мне задачи не ставь, Павел Васильевич, — Фефелов вел свое. — Решайся, если работать хочешь. Добром из путаницы выходи: либо туда, либо сюда.
И уходил из кабинета главного инженера твердым шагом.
В те ясные осенние дни, когда с убранного огорода тянуло запахом жухлой ботвы и когда солнце, еще горячее и высокое, приятно щекотало шею, Федор Кузьмич запасался углем.
— Все, мать, — говорил в такую погоду Зыков жене. — Осталось угля привезти, и амба.
В эту осень он по привычке не изменил себе, выбрал свободный день и пошел на шахту.