— На каком основании вы именуете себя Финке? У вас есть документы?
— Потрудитесь справиться в отделе записей актов гражданского состояния, там все записано.
— Это нас не касается.
— У меня есть документы.
— Вот и отлично, мы их у вас на время заберем. Кстати, за дверью стоит один надзиратель из тюрьмы в Нойгарде, у него в отделении содержался когда-то некий Борнеман. Вот мы его сейчас попросим сюда…
— Знаешь, Францекен, к моему старику в последнее время его племянник зачастил, понимаешь, его никто и не приглашал — он сам все ходит и ходит.
— Понятно, — пробормотал Франц и весь похолодел. Она прижалась лицом к его щеке.
— Ты его знаешь, Франц?
— Откуда ж мне его знать?
— Я думала, знаешь. Ну так вот, ходил он туда, ходил, а потом он пошел как-то меня провожать.
А Франц уже весь дрожит. В глазах у него потемнело.
— Почему же ты мне ничего не говорила?
— Я думала, сама от него отделаюсь. Да и что за беда, он ведь так просто болтался — сбоку припека.
— Ну, и что же теперь…
Мицци прижалась к Францу, спрятала лицо и молчит, но вот губы ее у его шеи судорожно задергались, все сильней, сильней. Потом — мокро там стало. Заревела! Чего ревет? Такая уж она, упрется и делай что хочешь! Сам черт ее не разберет. А тут еще Реинхольд лежит на кровати, хватить бы его дубиной, чтоб больше уж и не встал! И она-то, она, дрянь такая, как меня перед ним осрамила!
Думает, а сам весь дрожит…
— А теперь что? — спрашивает.
— Ничего, Францекен, ничего, не волнуйся, только не бей меня, ведь ничего же не было… А потом он еще раз был со мной, все утро поджидал меня внизу, пока я уйду от старика, и уж так он меня просил — поезжай с ним да поезжай!
— А ты и согласилась?
— А что же мне было делать, Франц, коли он так пристал. Молоденький такой. Ну, а потом…
— Где же вы с ним были?
— Сперва просто катались по Берлину, потом поехали в Грюневальд и еще куда-то, я не помню. Я все время прошу его, чтоб он оставил меня, чтоб ушел, а он плачет, клянчит, как ребенок, на колени даже встал, и такой еще молоденький… слесарь он.
— Лучше бы работал, лодырь, чем шлендать.
— Не знаю. Не сердись, Франц.
— Да я все никак не пойму, в чем дело. Чего ты плачешь?
А она снова умолкла, жмется к нему и теребит его галстук.
— Только не сердись, Франц.
— Влюбилась в него, что ли?
Мицци молчит. Страшно ему вдруг стало, мороз побежал по коже, даже пальцы на ногах похолодели. И, забыв о Рейнхольде, он прошептал ей в затылок:
— Влюбилась? Говори!
Она прильнула к нему всем телом, — он ощущает ее всю с головы до ног, и с уст ее слетает чуть слышное:
— Да.
Вот оно! Сказала! Он хочет ее оттолкнуть, ударить, а в голове — Ида, бреславлец. Вот оно, начинается! Рука его повисла как плеть, он парализован, а Мицци крепко вцепилась в него, как звереныш. Что ей надо? Молчит, держит его, спрятала лицо у него на груди, а он словно окаменел, глядит поверх нее в окно.
Наконец встряхнул он ее за плечи, заорал:
— Что тебе надо? Пусти меня, слышишь?
"На что она мне, эта сука?"
— Да ведь я же с тобой, Францекен. Я же от тебя не ушла.
— Нужна ты мне!
— Не кричи так, ах, боже мой, что же я такое сделала?
— Ступай, ступай к нему, раз ты его любишь, паскуда.
— Я не паскуда, ну, Францекен милый, не кричи, я ведь ему уж сказала, что это невозможно, и я от тебя не уйду.
— А на что ты мне, такая, нужна?
— Я ему сказала, что я тебя не покину, и убежала к тебе. Думала, хоть ты меня утешишь.
— Да ты совсем с ума спятила! Пусти! Совсем рехнулась! Ты влюблена в него, да я же тебя и утешай.
— А кто же меня утешит — если не ты, Францекен, ведь я же твоя Мицци, и ты меня любишь, ах, а тот-то, бедненький, ходит теперь один и…
— Ну, кончай, Мицци! Ступай к нему, возьми его себе.
Тут Мицци как завизжит и еще крепче в него вцепилась.
— Ступай, ступай, пусти меня, слышишь?
— Нет, не пущу. Значит, ты меня не любишь, значит, я тебе надоела, чем я виновата, что я сделала?
Наконец Францу удалось вырвать руку; он пошел к двери, Мицци метнулась за ним, но в ту же минуту Франц обернулся и с размаху ударил ее по лицу, так, что она отлетела в сторону; потом толкнул ее в плечо, она упала, а он бросился к ней и давай бить ее своей единственной рукой куда попало. Мицци скулит, корчится от боли, а он бьет и бьет, она перевернулась, легла на живот, закрыла лицо руками. Остановился Франц дух перевести, а комната вокруг него ходуном ходит; Мицци приподнялась:
— Только палкой не бей, Францекен, довольно, не надо палкой!