Пишут, что в Дунае утонули два берлинских гребца и что летчик Нунгессер упал и разбился со своей "Белой птицей" у берегов Ирландии. Что тут особенного? А газетчики надрываются. Купишь такую газетку за десять пфеннигов, а потом бросишь ее или оставишь где-нибудь. Или вот, например, сообщение: толпа пыталась линчевать венгерского премьер-министра за то, что его автомобиль задавил мальчишку в какой-то деревне. А что, если б его в самом деле линчевали? Тогда заголовок в газете гласил бы: "Линчевание венгерского премьер-министра близ города Капошвара". И шуму было бы еще больше. Шибко образованные люди немедленно прочли бы вместо "Lynch" "Lunch" и стали бы изощряться в остротах. Дескать, ничего себе, позавтракал! Ну, а остальные 80%читателей сказали бы: жаль, что только одного; или: а нам-то что до этого; впрочем, такую штуку и у нас не мешало бы устроить. В Берлине любят посмеяться. В кафе Добрина, на углу Кайзер-Вильгельмштрассе, сидят за столиком трое. Толстый, как клецка, весельчак со своей содержаночкой — этакая славная пышечка, только уж очень визгливо она смеется. С ними еще один человек — приятель толстяка, мелкая сошка. Толстяк за него платит, а его дело — слушать да смеяться. Как говорят — чистая публика. Пухленькая содержаночка каждые пять минут чмокает своего толстопузого прямо в губы и кричит: "Ну и затейник!" Тот в ответ присасывается к ее шее. Это длится каждый раз добрых две минуты. На третьего они при этом не обращают ни малейшего внимания, пусть себе думает, что хочет. Толстяк рассказывает неприличный анекдот. Его спутник ухмыляется.
— Ну и мастак ты, брат, по этой части.
— Я-то мастак, а вот доходит до тебя туго! — отзывается польщенный толстяк. Потом они прихлебывают из чашек бульон, и толстяк начинает рассказывать новый анекдот.
Все трое ржут от удовольствия. Содержаночка, захлебываясь, говорит:
— Ну и выдумщик ты у меня!
Они веселятся от души. Дамочка шестой раз бежит в туалет.
— Тут курице надоело, она и говорит петуху: принимайся за дело… Обер, получите с нас: три рюмки коньяка, два бутерброда с ветчиной, три бульона и три резиновые подметки.
— Резиновые подметки? А, это вы про гренки?
По-вашему гренки, по-моему — подметки. Мелочи у вас не найдется? Дело в том, что у нас дома лежит младенец в колыбельке, соску не берет, только монетку сосет. Так! Ну, мышонок, идем. Делу время — потехе час. В Кассель, за кассу!
Среди прохожих на Александерплац немало замужних и незамужних женщин, которые вынашивают зародыш под сердцем. Этот зародыш пользуется защитой закона. День жаркий. Означенные дамы и девицы обливаются потом, а зародышу хоть бы что, — у него в квартирке поддерживается равномерная температура; он гуляет по Александерплац в свое удовольствие. Но многим зародышам придется туго впоследствии. Так что пусть не радуются раньше времени.
А кроме этих, слоняется там еще множество народа; что плохо лежит — упрут непременно; у одних брюхо набито, а другие еще только раздумывают, как бы его набить. Универмаг Гана уже снесли до основания. Но магазинов и без него хватает. В каждом доме — лавки. Но только это одна видимость — ничего путного в них не купишь. Сплошь реклама: зазывает, поет на разные голоса, чирикает, щебечет, одним словом — птичий базар.
И я обратился вспять и увидел всю неправду, творившуюся на земле. И увидел слезы тех, кто терпел неправду; и не было у "их заступника, ибо непомерно сильны были их обидчики. И восхвалил я тогда мертвых, умершим хвалу воздал…
Мертвых я восхвалил. Всему свое время: зашить и разорвать, сохранить и бросить. И восхвалил я мертвых, которые лежат в земле под деревьями и спят непробудным сном.
Ева снова у Франца.
— Франц, что же ты сидишь сложа руки? Ведь уж три недели прошло. А если бы ты со мной жил, ты и обо мне не подумал бы?
— Я и сказать про это никому не могу, Ева, вот ты знаешь да Герберт, а потом еще жестянщик, больше никто. Никому не скажешь, ведь на смех поднимут! И в полицию не пойдешь — не заявишь. А насчет денег — не беспокойся, Ева, мне не надо. Я поищу себе работу.
— Бесчувственный ты, и не жаль тебе ее. Слезинки не прольешь! Ну как тебя расшевелить? Пойми ты, что я ничего не могу сделать.