Он пошел вниз по Розенталерштрассе и внезапно вздрогнул: в маленькой пивной, у самого окна, сидели мужчина и женщина; они лили себе в глотки пиво из литровых кружек. Эка важность! Пьют люди — и пусть себе пьют! Они вилками запихивают себе в рот куски мяса, потом вытаскивают вилки изо рта — и хоть бы капелька крови. Тело свело судорогой, сил моих больше нет, куда деться? И тут же услышал: вот оно — наказание!
Назад пути нет! Далеко завез его трамвай. И вот он здесь. Его выпустили из тюрьмы, и теперь здесь его место, в самой гуще.
«Я и так знаю, — подумал он, вздохнув, — что мое место здесь и что из тюрьмы меня выпустили. Не могли не выпустить, — отсидел срок; все идет своим чередом, и чиновник делает, что положено. Вот и иду, только не хочется, боже ты мой, не могу я, мочи нет».
Он прошел по Розенталерштрассе мимо универсального магазина Тица и свернул направо, в узкую Софиенштрассе. Подумал, что эта улица темнее, а где темнее, там лучше.
Арестантов содержат в изоляторе, в одиночном заключении и в общих камерах. Арестант, заключенный в изолятор, никогда не встречается с другими. При одиночном заключении арестант общается с остальными во время прогулки, занятий и богослужения. Вагоны трамвая все громыхали, звенели, и мелькали фасады домов, а крыши словно парили над домами. Взгляд его блуждал поверху; как бы крыши не соскользнули! Но дома стояли прямо, не качаясь. Куда мне идти, горемыке? Он поплелся вдоль сплошной стены домов, казалось, им конца не будет. Эх, дубина, чего боишься? — выберемся как-нибудь. Еще пять минут, ну десять, а там, глядишь, и рюмку коньяку можно пропустить, и посидеть где-нибудь… После звонка заключенные немедленно приступают к работе. Прерывать ее разрешается только для приема пищи, прогулки и учебных занятий в определенные часы. На прогулке заключенные должны на ходу размахивать руками.
Дом встал на пути. Франц оторвал взгляд от мостовой, толкнул дверь, вздохнул тоскливо: о-хо-хо! Остановился, скрестил руки. Здесь хоть тепло — и то дело! Раскрылась дверь со двора, кто-то прошел мимо, волоча ноги, и остановился за его спиной.
Франц закряхтел, и от души отлегло. Первое время в одиночке он всегда так кряхтел и радовался, что слышит свой голос, — значит, жив еще, значит, не все еще кончено. Так кряхтели многие в камерах, кто — в начале заключения, кто — потом, когда тоска одолевала. Кряхтели, и это утешало их, как-никак человеческий голос. Он стоял в парадном чужого дома — здесь не слышно было ужасного шума улицы, не видно было взбесившихся домов. Выпятив губы и стиснув кулаки в карманах, он урчал, подбадривая себя. Плечи его под желтым макинтошем поднялись — он словно ждал удара.
Незнакомый человек остановился рядом с бывшим арестантом и стал его разглядывать.
— Что с вами? Вам плохо? Болит где-нибудь? — спросил он. Франц заметил его и сразу перестал кряхтеть. А тот продолжал: — Вас мутит, да? Вы что, живете в этом доме?
Это был еврей с большой рыжей бородой, низенький, в пальто, черной велюровой шляпе и с палкой в руке.
— Нет, не живу я в этом доме.
Пришлось уйти, а ведь в парадном было недурно. И опять потянулась улица, фасады домов, витрины, замелькали человеческие фигуры в брюках или светлых чулках, быстрые, юркие, все новые, новые — не уследишь. Франц решился. Сначала он зашел было во двор какого-то дома, но там, как на грех, стали отпирать ворота, чтоб выпустить грузовик. Скорее в соседний дом, в тесный закоулок у лестницы! Здесь уж никакой грузовик не помешает. Он крепко ухватился за столбик перил. Вцепился в него и понял в этот миг, что хочет избежать кары. (Ох, Франц, подумай! Куда тебе!) Нет, он это сделает непременно! Теперь он знает, где спасение. И тихонько он снова завел свою музыку, закряхтел, заурчал: «Не пойду я больше на улицу, и баста!» Рыжий еврей вошел в дом за ним следом, но сначала не заметил человека у перил. Потом услышал, как тот урчит.