Человек в макинтоше даже рот разинул.
— Это правда?
(Что ж, скулить может и больной щенок.) Рыжий словно считал каждое слово, которое выкрикивал его шурин. Подняв указательный палец перед самым лицом шатена, он будто ждал своей реплики. Теперь он ткнул его пальцем в грудь и сплюнул перед ним на пол:
— Тьфу, тьфу! Получай! Вот ты что за человек! И это — мой шурин!
Шатен, вихляясь, пошел к окну, бросив на ходу рыжему:
— Так! А теперь попробуй сказать, что это неправда.
И рухнули красные стены. Осталась только маленькая комната, освещенная висячей лампой, и по ней, переругиваясь, бегали два еврея, шатен и рыжий, в черных велюровых шляпах. Человек из тюрьмы обратился к своему другу, к рыжему:
— Послушайте-ка, это правда, что он рассказывал про того парня? Как он засыпался и как потом его убили?
— Убили? Разве я сказал «убили»? — крикнул шатен. — Он сам покончил с собой.
— Покончил. Стало быть, покончил, — отозвался рыжий.
— А что же сделали те, другие? — поинтересовался человек из тюрьмы.
— Кто это те?
— Ну, были ведь там еще такие, как Стефан? Не всем же быть министрами, живодерами да банкирами?
Рыжий и шатен переглянулись. Рыжий сказал:
— А что им было делать? Они смотрели. Человек в желтом макинтоше, недавно выпущенный из тюрьмы, здоровенный детина, встал с дивана, поднял шляпу, смахнул с нее пыль и положил ее на стол, все так же не говоря ни слова, распахнул пальто, расстегнул жилетку и только тогда сказал:
— Видал, какие брюки? Вон я какой был толстый, а теперь широкие стали — два кулака пролезают. С голодухи! Куда что девалось! Было брюхо да сплыло. Вел себя не так, как положено, — вот и разделали под орех… Ну, да и другие не лучше! Скажешь — лучше? Черта с два. Только голову человеку морочат.
— Что, понял? — шепнул рыжему шатен.
— Чего понимать-то?
— Каторжник он, вот что.
— А хоть бы и так?
— Потом тебе говорят: «Ты свободен, лезь назад в дерьмо», — продолжал человек из тюрьмы, застегивая жилетку. — Как было дерьмо — так и осталось. Не до смеха! Разве не так? Сами же рассказывали, что они творят! Умер человек в тюрьме, а какой-то мерзавец с собачьей тележкой уж тут как тут. И увез на свалку мертвеца. А ведь человек сам на себя руки наложил. Вот сволочь проклятая! Давить таких надо, за то что измываются над человеком; какой он ни на есть, а человек.
— Ну что вам на это сказать? — сокрушенно промолвил рыжий.
— Разве мы уж и не люди, если провинились в чем когда-нибудь. Все могут опять встать на ноги, все, которые сидели в тюрьме, что бы они ни наделали. (О чем жалеть-то? Вырваться надо на свет божий! Рубить с плеча! Тогда все побоку, все пройдет — и страх, и все это наваждение.)
— Я что? Мне только хотелось доказать вам, что не следует прислушиваться ко всему, что говорит мой шурин. Иной раз не все можно, что хочется. Бывает даже наоборот.
— Это что же, — несправедливо бросить человека на свалку, как собаку дохлую, да еще мусором засыпать, разве с покойником можно так? Тьфу ты, черт! Ну, а теперь я пошел. Дай пять! (Он пожал руку рыжему.) Вижу, что вы желаете мне добра, и вы тоже. Меня зовут Биберкопф, Франц Биберкопф. Спасибо вам, что приютили меня. А то я уж совсем было свихнулся там, на дворе, ну, да ладно, что было, то прошло.
Оба еврея, улыбаясь, пожали ему руку. Рыжий сиял и долго тискал его руку в своей.