Я уже далеко продвинулся – это верно, – однако я еще не до конца расстался с тем миром, из которого пришел. Каждый проезжавший мимо автомобиль, каждый киоск с батончиками Mars и пакетиками Nescafe был ироничным приветом с родины. До состояния, когда это чувство исчезнет и прекратится постоянный пересчет дней и километров, было еще далеко. Пока не истрепались, не порвались и не стали ненужными пять-шесть карт, мой дух, сновавший туда-сюда между Берлином и проселочной дорогой не нашел успокоения в захватывающей монотонности ходьбы. Эти первые недели странствия были промежуточными, как и сама Польша, которую я решил воспринимать как своего рода наклонную плоскость, откуда я медленно соскальзывал. Так оно и было. На протяжении целой недели я буду еще обращаться к исписанному номерами листку в кармане рубашки, но затем от дружеской помощи следовало отказаться и выскользнуть из ее сетей подобно точке, исчезающей с экрана радаров.
Светлые лесные тропы вели на Остроруг. Неброские браденбургско-русские пейзажи, сопровождавшие меня первые дни за Одером, уступили место мощному дубовому лесу, смешанному с кустарником. Исконная Польша. Пахло грибами, но я их не находил, для них было еще рано, и дикая малина была зеленой. Однажды у дома, стоявшего прямо посреди леса, я встретил человека. Я обратился к нему, указывая прямо перед собой:
– Вилонек?
– Вилонек, так, так!
– Проше?
– Проше, так, так!
– Дзенькуе.
Разговор потребовал всего имевшегося у меня запаса польских слов, примерно так же обстояло с этим дело и дальше.
Вилонек был воплощенной сиестой: безлюдные деревенские улицы и хриплый петушиный крик. За ослепительно белыми деревянными заборами желтым и красным светились крестьянские огороды, за ними притулились кирпичные домики, будто обожженные самим солнцем; стрельчатый свод, из которого выступала Вилонекская Дева, был раскрашен восточной акварелью: светло-желтым, белым и голубым. Моя рубашка насквозь промокла, мой рот пересох, но найти питья не удалось. Мне все время указывали путь на Остроруг, где есть некий rynek, небольшое торговое место, и, в конце концов, – вода и шоколад. Остроружские девицы прогуливались по рынку разодетыми так, словно именно сегодня их ожидал подарок судьбы, но местные принцы пили пиво на скамейке в парке или хватались за стены, неуверенно огибая угол дома на велосипеде.
На улице, ведущей в Шамотулы, меня подобрала учительница немецкого, чье имя значилось на самом верху списка. Жена судьи предупредила ее по телефону, поэтому она ожидала меня на той улице, где я должен был появиться. Это была красивая молодая католичка. На ее руке поблескивало обручальное кольцо, а в кармашке дверцы у пассажирского кресла ее машины лежала Библия. Была пятница, поэтому к обеду в ее доме не подавали мясного. Стол был еловый, как из осеннего каталога «ИКЕА», «ИКЕА» нового времени. Хозяйка предложила мне картофель и цветную капусту. Она помогала вздыхающим малышам разбирать горы капусты на тарелках, и рассказывала мне, что ее отец, как и многие восточные поляки, после войны был переселен из Волковыска. Она отложила в сторону вилку, словно у нее пропал аппетит, и спросила, знаю ли я Волковыск. Этот город теперь находится в Белоруссии. А также заметил ли я, что ее нынешний дом «красный»?
– Красный дом?
– Так называют немецкие постройки: они все из красного кирпича, их легко узнать.
Мой путь лежал через Познанское воеводство, сам город я обходил с севера15, и действительно характерной чертой многих здешних местечек были красные дома кайзеровской эпохи: административные здания, школы, фабрики, крестьянские дворы, вокзалы, а также казармы. До первой мировой войны рейх ускоренными темпами скупал тут земли, строились даже образцовые немецкие поселения. Еще во времена моей юности, много лет спустя после второй мировой войны, познанцами по-прежнему назывались потомки тех, кто переселился сюда до Вильгельма, а затем был вынужден вернуться на прежнюю родину, когда область отошла к Польше по Версальскому договору.
Когда мы сидели в саду, на маленькой машине приехал муж учительницы. Он был в скверном настроении. Пока я под яблоней пил чай с его женой и ел испеченное ею печенье, он выгрузил из багажного отделения какие-то плакаты, затем раздвижной щит с рекламой мороженного, на котором он, очевидно, их развешивал. Настроение хозяйки испортилось. «Политика!» – усмехнулась она, в ее устах это прозвучало как название болезни, требующей незамедлительного врачебного вмешательства. Ее муж был кандидатом от новой консервативной партии. Для предвыборной агитации он ездил в Остроруг, а сейчас вернулся обратно. Она запрокинула голову и рассмеялась в ветви яблони, склоненные над ней, что ей очень шло. Внезапно она посмотрела на меня с раздражением, и я, кажется, понял, о чем она думает. Она сообщила, что не имеет ничего против политических взглядов своего мужа. Она ненавидела коммунизм и благодарила Господа и Папу за крах прежней власти, в юности она с воодушевлением пережила наступление новой эпохи, теперь она была полна планов, – все это она рассказала мне во время короткой поездки. Она специально сбросила скорость и показала мне жалкие здания эпохи коллективизма с их обитателями, не заботившимися о том, чтобы пользоваться свободой и как-нибудь изменить свою жизнь, но мечтавшими как прежде попасть под опеку, «когда все было лучше», и поэтому голосовавшими за партию, которая сулила вновь запереть их в коммунистическом детском саду. Ну и прекрасно! Но теперь она видела, что ее муж раскладывает идиотские предвыборные плакаты в Остроруге, и к тому же она видела меня, который в ее глазах был еще большим бездельником, – и на свободу сразу падала тень. Мрачные мысли пришли ей в голову, подозрение, что свобода в итоге окажется всего лишь мужской уловкой, чтобы избежать преждевременного одомашнивания со стороны женщин.