Выбрать главу

Когда я вошел в служебный кабинет при морге, в нос мне сразу же ударило чем-то кислым, напоминавшим запах влажного теплого мяса домашней птицы. В сочетании с формальдегидом образовалась такая жуткая смесь, что меня чуть не вырвало в ту же минуту. В кабинете стояли два стула и стол, и для случайного посетителя не было никакого намека на то, что находилось там, за двойными стеклянными дверями. Только запах и надпись на дверях «Морг. Вход воспрещен» свидетельствовали о том, что здесь обитель смерти. Я с треском распахнул двери и заглянул внутрь.

В центре мрачной сырой комнаты стоял операционный стол, на котором лежал один труп. Две мраморные плиты по обеим сторонам грязного керамического водостока были поставлены под небольшим углом, чтобы с них стекала кровь, которую потом смывали водой из двух высоких журчащих кранов, также расположенных с двух сторон.

На этом столе можно было одновременно вскрывать два трупа, но сейчас здесь лежал только один труп мужчины, над которым склонился патологоанатом со скальпелем. Рядом лежал хирургический инструмент, которым пилили кости. Патологоанатом был хрупким человечком в очках, с редкими темными волосами, высоким лбом и длинным крючковатым носом. Он носил аккуратно подстриженные усы и бородку клинышком. Его ноги были обуты в резиновые сапоги, а на руки надеты резиновые перчатки. Хотя одежду скрывал особый уплотненный фартук, было заметно, что он при галстуке, а воротничок рубашки туго накрахмален.

Я осторожно прошел в комнату и с профессиональным любопытством стал рассматривать труп. Подойдя поближе, я попытался определить, как погиб этот мужчина. Я сразу понял, что тело долго лежало в воде, поскольку кожа набухла и на руках и ногах полопалась – такое впечатление, будто на трупе были перчатки и носки. Если отвлечься от этого обстоятельства, то тело выглядело вполне сносно, чего нельзя было сказать о голове, совершенно черной. Лицо, можно сказать, полностью отсутствовало. Голова этого человека напоминала грязный футбольный мяч. При этом верхняя часть черепа была срезана, а мозг удален. Он лежал в посудине, по форме напоминавшей почку, – словно гордиев узел, связанный из мокрых веревок, – и дожидался, когда очередь дойдет до него.

Привыкнув к тому, как выглядит смерть в самых чудовищных формах, насмотревшись на трупы во всех видах, я смотрел теперь на мертвое человеческое тело с таким же равнодушием, с каким люди, зайдя в магазин, смотрят на мясо, лежащее на прилавке. Разница только в том, что мяса здесь было побольше. Иногда я и сам поражался безразличию, с которым я мог изучать утопленников, зарезанных, раздавленных, застреленных, сожженных и забитых до смерти дубинками, хотя конечно же сознавал, какой ценой такое безразличие достается. Я видел столько смертей на турецком фронте и во время моей службы в Крипо, что перестал смотреть на труп как на что-то, имеющее отношение к человеку. Став частным детективом, я по-прежнему сталкивался со смертью, поскольку поиск пропавшего человека нередко приводил меня или в морг при больнице Святой Гертруды, самой большой в Берлине, или в домик спасателей у пристани на канале Ландвер.

Несколько мгновений я стоял, глядя на страшную картину, открывшуюся моим глазам, и размышляя о том, что же сделали с головой этого несчастного, так резко отличавшейся по состоянию от всего тела, когда наконец доктор Ильман обернулся и увидел меня.

– Милостивый Боже, – проворчал он, – Бернхард Гюнтер, ты еще жив?

Я приблизился к столу и выдохнул с отвращением.

– Господи Иисусе! – сказал я. – Помнится, последний раз я дышал такой вонью, когда прямо на меня рухнула лошадь.

– Впечатляющее зрелище, ничего не скажешь.

– И не говори. Он что, сражался с белым медведем? Или его зацеловал Гитлер?

– Нетипичный случай, правда? Словно ему сожгли голову.

– Чем? Кислотой?

– Кислотой. – В голосе Ильмана послышались довольные нотки, словно я был учеником, ответившим урок на «отлично». – Ты молодец. Трудно сказать, что это была за кислота, но, скорее всего, соляная или серная.

– Похоже, что убийца сделал это, чтобы его не смогли опознать.

– Именно так. Но заметь, что это не помешало мне установить причину смерти. Ему в ноздрю засунули сломанный бильярдный кий. Он-то и повредил мозг, смерть наступила мгновенно. Весьма необычный способ убийства, в моей практике первый такой случай. Впрочем, пора бы уж перестать удивляться изобретательности убийц. Но я вижу, что ты как раз не удивлен. Надо сказать, Берни, что, помимо живого воображения, у тебя просто стальные нервы. Конечно, люди со слабыми нервами не решатся сюда прийти. Я деликатен и только поэтому не выпроваживаю тебя отсюда за уши.

– Мне нужно поговорить с тобой о деле Пфарров. Ты делал вскрытие Пауля и Греты Пфарр?

– А ты хорошо информирован. Сразу хочу тебе сказать, что семья забрала их тела сегодня утром.

– А свой отчет ты уже сдал?

– Послушай, я не могу беседовать с тобой в такой обстановке. Мне нужно закончить вскрытие. Я освобожусь через час.

– Где мы встретимся?

– В кафе «Приют художника» в Старом Кельне. Там тихо и нам никто не помешает.

– "Приют художника", – повторил я. – Я его найду.

Я повернулся и направился к стеклянным дверям.

– Э-э, послушай, Берни. Ты сумеешь подбросить мне деньжонок в долг?

Независимый город Старый Кельн, давно уже поглощенный разросшейся столицей, располагался на небольшом островке на реке Шпрее. Город почти сплошь состоял из музеев, поэтому остров прозвали «Музейным». Однако должен признаться, что я никогда не бывал ни в одном из этих музеев, поскольку не очень интересуюсь прошлым. По моему глубокому убеждению, именно страсть немцев к возвеличиванию своего прошлого и привела нас туда, где мы находимся сейчас – в кучу дерьма. Нельзя зайти в бар, чтобы какой-нибудь скот не начал рассуждать о границах Германии до 1918 года или не вспомнил Бисмарка и то, как мы в свое время громили французов. Это раны старые, и не стоит их бередить.

Снаружи кафе «Приют художника» ничем не привлекало к себе внимания: дверь его была выкрашена обычной краской – никаких признаков фантазии, – цветы в ящике засохли, а на грязном окне висело написанное ужасным почерком объявление: «Здесь можно послушать сегодняшнюю речь Геббельса». Я выругался про себя, ибо это означало, что хромоногий Йозеф будет сегодня вечером выступать с речью на партийном съезде, перед началом которого все улицы будут забиты машинами. Я спустился по лестнице и открыл дверь.

Внутри кафе выглядело еще менее привлекательным, чем снаружи. Стены украшали мрачные фигуры, вырезанные из дерева, – крошечные пушки, мертвые головы, гробы и скелеты. Дальнюю стену почти целиком закрывал большой орган, на трубах которого было нарисовано кладбище с раскрытыми склепами и могилами. За органом сидел горбун, исполнявший Гайдна. Впрочем, похоже было, что играл он ради собственного удовольствия, а не для публики, поскольку сидевшая в зале компания штурмовиков распевала во все горло «Моя Пруссия такая гордая и великая», почти заглушая звучание органа. За последние годы я многого насмотрелся в Берлине, но зрелище, представившееся моим глазам, напоминало сцену из фильма Конрада Фейдта, и притом не самого лучшего. Казалось, сейчас откроется дверь и в кафе появится однорукий капитан полиции.

Но вместо него я увидел Ильмана, сидевшего в углу в полном одиночестве за бутылкой пива «Энгельгардт». Я заказал еще две бутылки и присоединился к нему. Штурмовики уже перестали петь, а горбун начал одну из моих самых любимых шубертовских сонат, однако играл он так плохо, что ее с трудом можно было узнать.

– Ну и местечко ты выбрал! – Я не скрывал недовольства.