- Ох уж эти босяки фаустники! Среди них много юношей из "Гитлерюгенд", почти мальчишки. Им бы геометрию зубрить в школе да девчонок за косы дергать. А сейчас они - "воины своего фюрера"!
- И озлобленные, упорные, - вставил я.
- Эти сволочи растлевали и молодые души. Но Гитлер мальчишками много не навоюет. Пока сопляк с фаустпатроном - петушится, храбрится, а забери оружие - уже и слюни распустил. Но, конечно, в Берлине дерутся и отчаянные головорезы, матерые волки - эсэсовцы. Мы же бьем их всех, без разбора.
Некоторое время полковник молчал. Он что-то разглядывал в трубу, водя ее из стороны в сторону. Берлинские улицы плыли перед его взором, перечерченные сеткой координат, тонкими линиями квадратов с нанесенными на них делениями. Человек, смотрящий в стереотрубу, не различает уже архитектурных особенностей города - перед ним лишь боевая цель.
Около полковника, скрестив ноги и напряженно согнув спину, сидел молодой солдат - радист. Почти касаясь лбом стенки своего передатчика, он звонким голосом, точно перекликаясь в лесу, вызывал танкистов, выкрикивая в маленький микрофон:
- Алло, алло, я Ландыш! Я Ландыш! Вызываю Звезду! Рядом со мной находится товарищ Третий, он вызывает Бугрова. Настраивайтесь на нашу волну, как вы меня слышите, прием, прием!
Радист связывался с командиром танкового батальона, тот находился в это время в боевой машине, пошедшей в наступление.
- Дай мне Бугрова, дай скорее, - бросил радисту Шаргородский.
Он почти выхватил у него наушники. Должно быть, голос комбата звучал глухо, прерываемый свистом, шипением, обрывками чьей-то немецкой речи.
- Бугров, это Третий, ты меня слышишь, а я тебя еще и вижу, вижу, как ты гусеницами утюжишь площадь. Давай вперед, милый, посылай мальчиков вперед, и мы накажем всех берлинских фрицев!
Бугров докладывал обстановку: немцы подкатили противотанковые пушки, ставят на прямую наводку. Сильный огонь ведут фаустники. Один наш танк загорелся. Комбат просил огневой поддержки.
- Все знаю и вижу, Бугров! Действуй, обходя батарею с флангов. Пушки без людей не стреляют. Дай им прикурить гвардейского огонька!
Я видел, как за нашими танками устремились автоматчики, они старались ближе держаться к машине, так, чтобы огонь противника не смог бы их отсечь, отбросить назад.
- Не отрывайся от пехоты, - приказал Шаргородский, - сектор шесть перед тобой - возьми его, я тебе помогу. Понял?
Я не слышал, что ответил Бугров, - его машина шла вперед, рация на ходу, должно быть, работала неустойчиво. Тем временем Шаргородский по телефону связался "с большим хозяином", - он звонил командиру корпуса, прося артиллерийской поддержки.
Говорить ему было трудно. Над чердаком нашего дома свистели минные осколки, и время от времени, с тяжким уханьем, сотрясая все здание, вблизи ложились тяжелые снаряды. И тогда столбы дыма, поднимаясь в небо, заполняли чердак удушливым запахом гари.
Бой разгорался. Полковнику стало жарко, он сбросил шинель, расстегнул воротник гимнастерки.
Батальон Бугрова продвигался вперед. Пробивая другим дорогу, на большой скорости шла машина Синичкина, и то, что на этой берлинской площади произошло с нею, я частично увидел сам, остальное же, уже после боя, дополнили своими рассказами танкисты Шаргородского.
Эсэсовец, вооруженный фаустпатроном, стрелял из окна полуподвального этажа. Он послал снаряд в правую гусеницу танка Синичкина. Через секунду ствол танковой пушки, описав в воздухе дугу, замер, точно "учуяв" противника. И первым же выстрелом фаустник был уничтожен.
Однако танк потерял маневренность. Он мог вращаться только на одной гусенице вокруг оси по часовой стрелке.
Это, видимо, учел другой фаустник. Он выстрелил и разорвал снарядом левый трак. Танк замер на месте.
Следующий снаряд разорвался около башни, заклинив ее и ранив стрелка. Гитлеровцы хорошо пристрелялись по неподвижной щели. Танки батальона прошли далеко вперед, и Синичкин со своей машиной остался один на площади.
Он в танке сейчас один способен был вести бой, ибо ранило и водителя.
Осмелев, эсэсовцы поползли к "тридцатьчетверке". Им казалось, что беспомощный танк превратился в мертвую груду металла, что экипаж танка погиб.
Но Синичкин не думал сдаваться. У него оставался автомат, запас гранат. Танкист встречал гитлеровцев автоматными очередями. Он стрелял из открытого люка, бросал оттуда гранаты, вел огонь через смотровую прорезь на передней стенке танка, вновь быстро возвращался к люку, и эсэсовцам казалось - внутри танка не один, а по меньшей мере трое танкистов, яростно сражающихся.
Так продолжалось долго, несколько часов. Вся мостовая вокруг танка была уже изрыта воронками. Над "тридцатьчетверкой" свистели трассирующие пули. Они были видны даже днем и казались короткими огненными черточками, рассекавшими воздух.
Трассирующие пунктирные траектории сходились на танке - это вражеские автоматчики искали на его броне уязвимые места, тонкие щели. Как им хотелось поставить в конце трассирующего пунктира свинцовую точку - убить Синичкина!
И действительно, временами казалось, что танкист убит, - танк не отвечал огнем минуту-другую. Тогда гитлеровцы подползали все ближе и ближе, еще мгновение - и они овладеют танком!
Но вот тут-то в люке появлялась голова Синичкина и его рука, метавшая гранаты.
Огонь противника на площади был так силен, что наши бойцы не могли подползти на выручку Синичкину. Он по-прежнему дрался один. Шесть атак чередовались одна за другой. Синичкин отбил все атаки.
Его ранило в правую руку, он сам перевязал себя и продолжал бой. Его ранило в ногу, в плечо. Синичкин все еще дрался!
Так старшина Синичкин превратил свою "тридцатьчетверку" в неприступную крепость на одной из берлинских улиц.
И только через несколько часов, когда сюда подошел второй танковый батальон части Шаргородского, товарищи вытащили из танка потерявшего много крови, ослабевшего Синичкина и унесли героя на носилках в санитарную роту.
Могила Карла Либкнехта
Под вечер 24 апреля немец-рабочий, только неделю назад освобожденный из тюрьмы, вызвался проводить нас к могиле Карла Либкнехта.
Оставив в стороне нашу машину и дозарядив на всякий случай оружие, мы пошли в район, уже очищенный от гитлеровцев, к Лихтенбергскому городскому кладбищу, пробираясь среди горящих домов и улиц, забитых густым, удушливым дымом.
Проводник наш шел молча, пристально оглядываясь вокруг, словно попал в Берлин впервые. Только видя геббельсовские лозунги, намалеванные чуть ли не на каждой стене, он сумрачно отводил взор в сторону.
Уничтожая гитлеровское государство, наши люди вовсе не собирались мстить немецкому народу, женщинам, старикам, детям.
Немцы-антифашисты первыми вылезли из подвалов, из бетонных щелей, чтобы помочь нашим солдатам расчистить улицу от завалов камней, убрать трупы. Они указывали на переодетых в штатское платье гитлеровских офицеров, нацистских активистов, пытавшихся замешаться в толпе и скрыться. Одним словом, всем, чем могли, истинные немецкие патриоты стремились помочь нашим воинам.
Скоро мы очутились в огромном саду, разбитом на большие и маленькие квадраты и расчерченном прямыми линиями желтых аллей и дорожек. Здесь цвели цветы и воздух был полон пряным запахом свежих и чуть затхлым уже лежалых разбросанных на могилах букетов.
Неподалеку шел бой, а здесь казалась удивительной тишина и аллеи, где под слабым ветром шелестели курчавые и круглоголовые каштаны и чуть раскачивались высокие строгие сосны. Мы шли, как и прежде, молча, минуя один за другим нарядные газоны и ряды аккуратно подстриженных и, казалось, приклеенных к земле кустов сирени.
Наш провожатый время от времени останавливался и, прижимая руку к сердцу, переводил дыхание. Он был, по-видимому, серьезно болен, и об этом говорили его глаза, горящие неровным и возбужденным блеском, и бледность натянутой на скулах кожи.
- Плохо с сердцем! - наконец признался он и ткнул длинным и худым пальцем в коричневую вязаную свою жилетку, которая виднелась из-под потертого и широкого в плечах пиджака. - Испортили сердце, - повторил он, почему-то улыбнувшись, и тут же покачал головой. - Наци испортили сердце!