– У человека не всегда хватает мужества умереть по собственной воле, – говорит он грустно, с какой-то далекой болью в голосе. Должно быть, эта боль не сейчас пришла к Грюнбаху, а еще в дни заточения в Заксенхаузене. – Если бы все отказались служить коричневому богу, он был бы слабее и не совершил столько зла…
– Умереть не значит победить, – возразил один из нас. – Гибель даже сотен тысяч была бы мало ощутима чудовищем в нацистском обличье.
– Да, конечно, – охотно согласился Грюнбах. – Это подсознательно понимал каждый из нас… И жил. И даже работал.
– И боролся.
– Кто мог… – после паузы и какого-то внутреннего анализа чужого довода произнес Грюнбах. Он-то лучше нас знал, кто боролся в лагере: член подпольной группы Сопротивления видел борьбу собственными глазами и сам в ней участвовал. – Кто находил в себе силы и решимость, – уточнил он, снова подумав. – Ваш друг боролся. У него были силы…
Он назвал его нашим другом. Просто так, видимо, назвал, оценивая наш поиск как долг дружбы. Грюнбах даже не предполагал, что мы узнали о существовании «друга» лишь после войны, спустя два десятилетия, и никогда, никогда не видели его в лицо. Живого, во всяком случае. Но пусть это друг, товарищ. Случайно брошенное слово заставило как-то по-новому взглянуть на нашу цель и даже испытать мгновенную радость. Друг – хорошо сказано!
– Хотя дни его были сочтены, – неторопливо шагая меж камней, продолжал Грюнбах, – он не складывал оружия… Я имею в виду душевное состояние человека…
Грюнбах умел говорить обобщая, отвлекаясь, сравнивая. Такая уж у него была манера выражать мысль. И мы побоялись, что он сейчас отойдет от сказанного и станет философствовать по поводу недолговечности всего существующего. Но на сей раз Грюнбах не попытался подняться в облака, – остался на грешной земле и стал неторопливо припоминать подробности.
– Я увидел его первый раз у этого барака… То есть у барака, который стоял здесь… Видите блоки? Прессованный щебень. Из Заксенхаузена людей водили сюда на работу. Даже приговоренных к смерти…
Грюнбах говорил об этом со спокойной деловитостью. Время не в состоянии оживить чувства – лагерь все подавил, все стер, даже протест против самого понятия «смерть». Умирали каждый день, уход из жизни был явлением обычным для всех, кто здесь находился. И для Грюнбаха тоже.
– Как я узнал, что он приговорен к смерти, – предполагая наш вопрос, стал объяснять Грюнбах. – Мне показал на него Юзеф Скачинский, член подпольной группы. Показал и шепнул: «Он будет умерщвлен…» – Трость уперлась в землю. Грюнбах положил обе руки на резной набалдашник, что означало остановку в пути и пространный разговор. Оскар Грюнбах внимательно посмотрел на нас, желая, видимо, уяснить, поняли ли мы его последнюю фразу. Не убедился в этом и повторил: – Умерщвлен! Вы различаете понятия: казнен и умерщвлен? У нас в Заксенхаузене не расстреливали. Убивали просто, если замечали в глазах заключенного недовольство. Умерщвление же производилось по списку, независимо от настроения человека. В список входили и приговоренные к смерти судом. Вы подумали о газовых камерах! Нет, человек тут был материалом для эксперимента, как и все, что входило в Ораниенбург. Ну, об этом потом. Ваш друг еще не знал, что его ожидает. Не знал даже о вынесении смертного приговора военно-полевым судом. Ходил на работу вместе со всеми. И вот его поручила мне наша подпольная группа. Откуда поступили сведения о судьбе новичка, для меня было тайной, а тайны мы не пытались разгадывать: в лагере второй обладатель секрета исключался… Еще мне сказали, что он должен жить, несмотря ни на что. Почему жить, во имя какой задачи, тоже умолчали. До поры до времени, конечно, потом стало известно. Перед самым концом, когда друга вашего повели к доктору Баумкеттеру, вы слышали что-нибудь о Баумкеттере? Это тоже одна из тайн Ораниенбурга, вернее, группы «Технических вспомогательных средств», которая занималась не только фальшивыми деньгами и подложными документами…
Мы прервали Грюнбаха:
– Когда повели новичка к Баумкеттеру?
Для нас это было важно, очень важно, иначе мы бы не посмели остановить нашего спутника. Грюнбах не любил пауз по чужой прихоти. На этот раз он не поднял недовольно брови и не бросил недовольный взгляд в нашу сторону, а лишь поморщился досадливо: