Выбрать главу

лошадкой своей каурой, и самый голос Кузёмкин он различал еле:

– Опознал ты его, Иван Андреевич, сякого разбойника, злочинца?.. Шуйского человек,

Пятунькой кличут, у Шуйского в стреме ходит...

А персидская кобыла уже выступала под Шуйским легкой побежкой по кремлевской

улице, и стремянные Шуйского тряслись за своим боярином, поправляя у себя на ходу кто

подпругу, кто уздечку. Но князь Иван стоял, точно окаменев, не отвечая ни слова Кузёмке,

который из себя выходил и только мордовал коней, забегая с поводьями в руках князю Ивану

то вперед, то в тыл, то вправо, то влево.

– Надобно его перенять, – горячился Кузёмка, – не спустить с рук... Я и то целый день – к

нему, а он от меня, к нему, а он от меня... Я ему: «Мужик, говорю, тебе палачовых рук не

миновать, узнаешь-де на площади Оську-палача...» А он кистенище вытянул из-под полы и

взялся кистенем своим у меня над головою играть.

Князь Иван глянул на Кузёмку растерянно, потом сел в седло и поехал, но не Шуйскому

вдогонку, а в другую сторону: как всегда, к Боровицким либо Курятным воротам, как обычно,

из Кремля – домой. Кузёмка скакал подле, и князю Ивану пришлось до Курятных ворот еще

не один раз услышать:

– Я к нему – он от меня, я к нему – он от меня... Потом кистенище добыл, взялся играть...

– Ладно, Кузёмушко, – молвил князь Иван, когда конь его гулко, как в пустую бочку,

заколотил копытами о дубовые брусья, настланные под воротной башней. – Дай сроку... Не

время теперь и не место... Сочтемся с мужиком тем и с боярином его. Дай сроку... Отдам я им

всё семерицей.

XXXIV. КОЛЫМАГА

С этим выехали они из ворот, взъехали на мост, мост миновали и повернули к мельнице,

стоявшей на Неглинной речке, против кремлевской стены. Но здесь всю дорогу загромоздила

голубая открытая колымага, запряженная четверкою коньков чубарых. На козлах сидел

длинноусый возничий, на запятках стоял безусый ухабничий1, а в самой колымаге,

облупленной и ветхой, сидела старая панья, и рядом с ней – другая: русоволосая,

светлоглазая, вся золотистая – так ровным матовым золотом отсвечивала кожа у нее на лице и

золотом же переливалась на ней широкая, вся в складках, шелковая мантилья.

Плотный пан наездничал тут же на рослом жеребце. Гурьба помольцев и мельников

толпилась около. Мололи жернова; вода с ревом низвергалась на мельничные колеса; кричал

пан, силясь перекричать и мельницу, и запруду, и оравших ему ответно что стало в них мочи

помольцев. Князь Иван подъехал ближе.

– Проедешь мосток... – кричала запыленная борода с длинными прядями волос,

слипшимися от муки.

– Не мосток, а лавы, – поправлял другой, в войлочном колпаке, тоже обсыпанном мукою.

– Ну, лавы, – соглашалась борода. – За лавами увидишь кучу навозную, дряни всякой

наметано – страсть!.. Так ты бери мимо кучи, мимо кучи...

– Само собой, мимо кучи, – откликнулся колпак. – Эх, Мокей, прямой ты простец, хотя

по бороде и апостол. Я чай, не через кучу колымаге валить. Позволь мне, Мокей; авось я

шляхте и расскажу. Ты, пан, кучу обогни, обогни кучу. .

Пан, видно, русскую речь понимал не очень, да и начинало казаться ему, будто морочат

его москали, и потому он и глаза таращил сердито, и усы топорщил свирепо, и за плетку, к

седлу прицепленную, хватался. А князь Иван поглядывал то на пана, то на паненку...

– До Персидского двора им не доехать никак, – стал уверять тут князя Ивана чахлый

человечек с ведром на голове, полным драных отопков. – И всего-то два шага ехать, а они,

1 Слуга для оберегания экипажа от опрокидывания на ухабах и вообще для прислуживания в пути; выездной

лакей.

гляди-ка, плутают вокруг да около. Только отъедут, ан сызнова к мельнице волокутся. Да и

куды им понять, поганым!.. Чай, Москва – город стольный, а они – нехристи, латынцы, одно

слово – дураки. И отколе нанесло их так много на нашу погибель!

Князь Иван глянул с седла вниз, увидел ведро на голове у низкорослого человечка и в

ведре этом – жалкую рвань: стоптанные черевики, сношенные чеботочки, отслужившие свой

век сапоги. Не очень, видно, богат был владелец этого добра, да разума природного ему было

не занимать стать. Не глядя уже на князя Ивана, но так же ретиво продолжал он свой рассказ:

– Ходил я даве в слободу к чеботарям. Вижу, вся слобода ходуном ходит. Стоят у колодца

двое ляхов в новых сапогах, сабельки наголо, а чеботари прут на них кто с колом, кто с

дубьем. Стачал-де, видишь, Артюша-чеботарь шляхтам сапогов по паре, пришлись сапоги по

нраву панам, натянули сапожки, да и прочь себе пошли. Артюша взревел: «Платить-де, паны,

надобно за товар и работу!» А паны ему: «Ударь, говорят, челом его царскому величеству, он

те заплатит и за работу и за товар. Мы, говорят, на царскую свадьбу приехали, так нам,

говорят, в старых сапогах непригоже. Как бы де от старых сапогов не вышло бесчестья

твоему царю. Вот, говорят, великий государь и будет платить...» А? Чего? – качнул человек

ведро на голове у себя. – Погоди, погоди, кому дураком быть; станет ужо всем сестрам по

серьгам!

Но поодаль, подле плотины, все еще кричали мельники, вторили им помольцы, и

толстый пан пыхтел на своем огромном жеребце. Человечек с отопками снял с головы ведро,

поставил его у себя в ногах, сложил трубкой ладони, натужился и крикнул:

– Пан! Посажай прямиком, дале целиком, доедешь до голенища – поверни за голенище,

голенище обогнешь, в сапог попадешь. Тьфу, дураки! – И, взгромоздив себе ведро обратно на

голову, он пошел с отопками своими берегом, побелевшим от рассеянной кругом мучной

пыли.

Тогда князь Иван дернул поводок, причмокнул, прищелкнул и стал втискиваться на коне

своем в толпу. И паненка с паньей и красный с досады шляхтич с удивлением глядели на

разряженного в парчу москаля, медленно пробиравшегося к колымаге верхом, в седле с

высоко поднятыми, по русскому обычаю, стременами. Князь Иван подъехал и, глядя на

молодую панну, молвил ей, голову приклонив:

– Милостивая панна, дозволь мне...

Паненка улыбнулась, кивнула князю Ивану раз-другой, а у князя Ивана от волнения в

горле пересохло...

– Человек мой Кузёмка... – сказал он сипло.

– Кузёмка? – удивилась панна.

– Кузёмка ж, – подтвердил князь Иван.

Сидевшие в колымаге переглянулись с шляхтичем на жеребце, а шляхтич покраснел,

усами зашевелил, глазами заворочал... Но князь Иван вытер платком намокший лоб и

объяснил наконец:

– Кузёмка, человек мой, Кузёмушко, эвот он, доведет Кузёмка, покажет... К Персидскому

двору доехать долго ль?.. А я и сам доберусь до Чертолья: чай, не малый... Гей, Кузёмушко! –

крикнул князь Иван, повернувшись в седле. – Доведи людей польских к Персидскому двору,

где персияне шелками торгуют, знаешь?.. А я и сам...

Заулыбались в колымаге и старая и молодая.

– Спасибо тебе, вельможный боярин, – стала щебетать паненка, опуская себе на лицо

кисейное покрывало. – Прими спасибо... Шелков хотим присмотреть персидских, бархату, да

вот со всем этим и завертелись. Спасибо...

«Русской она породы, хотя и Литовской земли», – решил князь Иван, заслушавшись ее

речи. Но тут щелкнул бичом возничий, и расхлябанная колымага, предводимая Кузёмкой,

заскрипела, задребезжала, забрякала всеми своими шурупами, гайками, ободьями и осями.

Дребезгом и стуком сразу заглушило голос паненки; пылью дорожной мигом заволокло

колымагу... Вот уже за приземистую церквушку повернула пелена пыли; вот и вовсе улеглась

пыль на дороге; ушли на мельницу помольцы; стали им мельники насчитывать за помол, за

привоз, за насыпку... А князь Иван все еще оставался на месте, глядя вперед, вглядываясь

далёко, силясь разглядеть, чего уж не видно было давно. И только когда бахмат его фыркнул,

головою дернул, стал копытом землю бить, повернул его князь Иван и поскакал берегом на