– Был ты у царя в приближении, любительно и дружелюбно. Да его уж нет, а нам с тобою
еще здравствовать и со всеми вместе Русскую землю строить. Как бы Земли нашей не
расточить в лихую годину, об этом и помышляй. А что до царя, смерть принявшего, по
грехам ли его тяжким или как, то сего не ведаем и о сем молчим; рассудят его и по смерти,
когда пора придет. Только то знаем: явился он из мрака и ныне в мрак повержен. Но молчим
об этом... Полно!..
Дьяк умолк, задумался, думал что-то свое. Он словно и вовсе забыл о своем госте,
который сидел рядом, тоже погруженный в свои думы. От слов дьячьих хоть и смутно, но
как-то по-иному стало поворачиваться перед князем Иваном многое из того, что бурлило весь
этот год и участником чего был сам князь Иван: царство русское с царем, пришедшим, по
словам Афанасия Ивановича, из мрака; и царица Марина с русской короной на польской
голове; наконец, сами поляки, которым и впрямь счету не стало на Руси. «Польских купчин
привел ты с собою табун», – вопили посадские по торговым рядам... «Ратные люди твои,
поляки, ругаются над нами и смеются, товар забирают насильно, деньги платят худые», –
стоном стонало кругом... «Отколе нанесло их так много на нашу погибель?» – недоумевал
смешной человечек с ведром отопков на голове... «Пожаловал ты пану Мошницкому деревню
Ковалеву, и пограбил нас пан великим грабежом», – плакался лапотный мужик, прибредший
в Москву из Стародубья, за полтысячи верст...
Но вот очнулся дьяк, встал с места и поклонился князю Ивану:
– Полно, князь Иван Андреевич!.. Лихо-дело, да всех дум не передумать. Будь твоя ласка,
пожалуй меня: закуси, чем бог послал.
Они перешли в соседний покой, где стол был накрыт и дьячиха Афанасьева стояла
разряженная со стопой меду на серебряном подносе. Она поклонилась князю Ивану, и тот
взял у нее с подноса полный до краев сосуд.
– За здоровье твое пью, Афанасий Иванович, – поднял стопу свою князь Иван. –
Здоровье хозяйки твоей, деток твоих и всех домашних, благополучие честного дома твоего. –
И князь Иван отпил из стопы и взял с блюда кусок пирога.
– Пристало б нам, – заметил дьяк, – пить, как водится это, за здоровье великого государя,
да, вишь, учинилась ныне безгосударна Русская земля. Ну, и так: чего уж нет, про то и речи
нет. Пью за здоровье твое, князь Иван Андреевич.
Князь Иван поклонился хозяину, допил стопу и поднялся с места. Афанасий Иванович
проводил его до ворот и здесь на прощанье обнял своего позднего гостя.
Истерзанный город угомонился наконец вовсе. Ночь была холодна и светла. В синем
небе щурились редкие звезды. Из-за облака выплывал ущербный месяц, о котором гадальная
книга толковала так зловеще. Но князь Иван не думал об этом, а все шагал по улицам словно
вымершего города, где ночные сторожа даже не расставили в эту ночь решеток своих. И, уже
подходя к Чертолью, заметил князь Иван, что серебряный месяц острым серпом повис над
старым хворостининским домом.
Может быть, это смутило князя Ивана, который все же был суеверен, как и все люди в ту
пору? «Чего уж нет, про то и речи нет», – пробовал он успокоить себя словами Афанасия
Ивановича, мудрого дьяка, с юных лет приставленного к царственному делу.
Но Власьева не было подле. Его ровного голоса не слышал теперь князь Иван. Он только
старался припомнить, что говорил ему час тому назад высокий человек в монашеском
подряснике в суровом покое своем, похожем на монастырскую келью. «Не о царях, но едино
лишь о царстве моя дума...» – так, кажется, сказал он?
– Да, так, – молвил князь Иван вслух, но от этого легче не стало смущенному сердцу.
XLIII. ШУБНИК
Дни наступили ветреные; черные облака кучились в небе; багровые зори пылали над
Москвой и гасли; холодным пламенем струились они по белой жести церковных куполов и
меркли.
В пыльных ураганах тонуло Чертолье. Вихорьки пыли гонялись друг за дружкой по
улице и сникали в бурьян, а то пропадали в подворотне у Хворостининых либо у дьяка
напротив.
Старый дьяк, сосед Хворостининых, раз по двадцать на день взлезал на дворе у себя на
пустую бочку и перекидывал бороду свою через тын – глянуть, что творится на улице,
прислушаться к колокольному звону, который пробивался на Чертолье сквозь ветер, к
человечьему зыку – у-у-у, точно поднимавшемуся из-под земли и снова уходившему в землю.
Иногда дьяк видел, что напротив, у Хворостининых, выскакивает на улицу Кузёмка,
стремянный княжой. Тогда дьяк не мешкая убирал бороду свою за тын.
– От греха подале, – бормотал дьяк, седой как лунь, с бородой, перекинутой ветром через
плечо. – Слово – серебро, это так, да помолчать – и серебра дороже будет.
Дьяк прожил на свете много лет и насмотрелся всего. Он знал, что время теперь
переходное. Что будет завтра, никому не ведомо. В какую сторону качнуться, куда
прислониться?.. Рано еще думать об этом. Но придет день, все станет на место, и
осторожный дьяк вылезет из своей норы. А пока сиди, дьяк, на лавке у себя, молчи, дьяк, не
гунь!
Кузёмке хотелось расспросить дьяка о том, о другом, но дьяк прятался от него, и
пребывал Кузёмка в неведении. Не у князя Ивана было спрашивать теперь: хвор лежал князь
Иван, шубой укрытый на лавке у себя; дергало его и трясло с той холодной ночи, как в одном
кафтане добрался он наконец до Чертолья после целого дня езды, ходьбы, тревоги,
безнадежности, сменяемой надеждой, и надежды, заглушаемой душевной тоской. С недолгий
час проспал он тогда, повалившись на лавку, и уже спустя час проснулся в жару и удушье. Он
засыпал и просыпался, вскакивая с лавки, смутно соображая, что нужно что-то сделать, не
довершенное накануне, но снова валился на лавку, забыв обо всем. В комнату к нему входили
и выходили – не то Кузёмка, не то Матренка, – князь Иван и сам Кузёмку кликал... Но, когда
Кузёмка, все бросив, бежал в хоромы и, чуть ступая, подходил к князю Ивану, к изголовью
его, больной отворачивался, с его пересмякших уст слетали странные слова; Кузёмке не
понять было, какая болезнь томит князя Ивана и что надо сделать, чтобы помочь ему.
Но Антонидка знала, что надо делать. Она вопила на всю поварню, выбегала на двор,
гнала Кузёмку за колдуном Арефой немедля и требовала, чтобы гонца снарядили в Горицы с
извещением к инокине Геласии – к матушке-княгине Алене Васильевне. Кузёмка оглох от
Антонидкиного крика и, не стерпев больше, вышел за ворота, но пошел не к Арефе на
Козиху, а к аптекарю на Солянку. «Лечба немчинова помогла князю, – раздумывая Кузёмка,
продираясь сквозь пыльные вихри, хлеставшие ему в лицо мусором подзаборным, соломой с
застрех, стружкой и тряпкой. – Была князю от Пятуньки рана, и было князю от немчина
исцеление. Авось не сплошает немчин и на сей раз, выгонит из князя болезнь лекарственным
зельем, мазью или чем...» И, так размышляя, добрел Кузёмка до Солянки, до двора
Аристотелева, и стал бить кулаком в ворота.
На стук Кузёмкин не откликался никто. Пуста была улица, только раз ватага плотников с
сундучками своими прошла мимо Кузёмки, даже не глянув в Кузёмкину сторону. Обидел их
кто при расчете или сами они не поделили чего меж собой, но шли они, галдя, ведя спор о
гривнах с полгривнами. Кузёмка переждал, пока, растаяв за пологом пыли, затихли они в
отдалении, и снова принялся обивать кулак свой о ворота, о калитку, о дощечку на калитке, о
дощечку с нерусскою надписью. Дощечку он кулачищем своим вышиб совсем, открылся
глазок внутрь двора, и, заглянув, Кузёмка увидел раскрытые настежь конюшни, пустую
конуру собачью, замок и печать на дверях немчинова дома.
«Вот те, – подумал Кузёмка, – чего не хватало!..» Подскочил, ухватился руками за