кистенем махнул раз и другой, прошиб Кузёмке голову, грудь рассек, в руку угодил. На-
клонился Кузёмка камень поднять, но Пятунька уже ускакал, а Кузёмка уж и выпрямиться не
смог. Кое-как пополз он по двору; взвыла Антонида-стряпея, увидев окровавленного Кузёмку,
сбежались работники, прибежала Матренка, князь Иван спустился с рундука на двор.
1 Шамхал – титул бывших правителей Тарковской области в Дагестане.
Отнесли они Кузёмку в избу, омыли ему раны, уложили на лавку. И долго сидел князь Иван
на лавке у Кузёмки, потом вернулся в хоромы и заперся у себя. И пил всю ночь один на один
с чарой своей.
В углу покоя догорала лампада, зажженная с вечера Матренкой. Подстерегающая и
вкрадчивая, таилась под окошком ночь. Князь Иван не помнил уже, который раз припадал он
губами к чаре, да и что было считать! Ничего не хочет он помнить из того, что расползлось,
рассыпалось между пальцами, развеялось в прах. Петухи поют? И ладно. «Пускай поют, –
думает охмелевший князь Иван. – Но не так шибко. А то и оглохнуть недолго. Кричите,
петушки, поодиночке, друг за дружкой, на разные голоса». Но куда там – сразу вместе
надрываются, проклятые, сплошным хором, далекие и близкие, малые и большие: кука-реку-
у-у!
И мерещится князю Ивану светлый кочет, белый, как пламя, худой и трепаный, с
окровавленным клювом. Он выскочил вперед, бросился на князя Ивана, как на курицу, стал
долбить его в затылок, клевать его в темя. Князь Иван трясет хмельной головой, чтобы
сбросить с себя кочета, но тот только хлопает крыльями и, вытянув шею, кричит истошно.
Насилу оторвал его князь Иван от себя и с размаху шибанул в угол. И, подскакивая в углу,
стал кочет клевать самого себя в зоб и выщипывать из себя перья. И заклевал себя насмерть.
Еле дотащился князь Иван до своей лавки, все опрокидывая на своем пути. Проснулся на
другой день поздно от стука в дверь, от голоса Матренкиного за дверью:
– Жив ты, князь Иван Андреевич?
– Жив, жив, Матренка. Чего тебе?
– Сколько времени стучусь!.. К обеду пора приспела. Да и письмо тебе... Та самая давеча
прибегала, письмо кинула да и дале убежала. Всплакалась она было слезой горючей: на кого-
де меня покидает...
Князь Иван вскочил с лавки, шубу на себя набросил... Письмо! Всего пять строчек:
«Задал я драпака в отчизну. От Москвы на Можайск, на Смоленск, на Баёв да на Оршу.
Рогачовский уезд. Деревня Заболотье. Это путь кратчайший. Прощай, князь, до лучших
дней».
Так. Опять один остался князь Иван. Никого из друзей подле. «Не о царях, но о царстве»,
– сказал князю Ивану Афанасий Власьев. С кем же князю Ивану царство строить – с
Шуйским, с Пятунькой?
– Что Кузьма? – спросил князь Иван, не оборачиваясь к Матренке, складывая письмо
вдвое, вчетверо, ввосьмеро, уже совсем малый комочек остался у князя Ивана в руке. –
Приходил Арефа?
– Приходил, Иван Андреевич. Дул, шептал, дымом дымил, стихом говаривал.
– А питье давал, зелье, мази?
– Давал и питье и травы к ранам прикладывал.
– Легче Кузёмке?
– Ништо ему, к завтрему встанет.
Князю б Ивану и самому нужны зелья и мази. А то в голове гудит со вчерашнего и
петухи кричат в ушах, как и в ночь накануне. Князь Иван долго слонялся по дому, выходил в
сени, постоял на крыльце и забрался наконец в горенку свою, где дитятей играл, где рос, где
прожил до того, как умер отец. Вот и игрушки детские на полке над окном – волчки да
сабельки, лошадки и барашки. На столике угольном лежит костяная указка и самодельная
азбука, под столиком – серый мешок, покрытый пылью. Что за мешок? Ах, так! Забыл о нем
князь Иван, вовсе забыл. От Григория остался мешок этот, от Отрепьева. Вытряхнул князь
Иван на стол все свитки и тетрадки Григорьевы – искусная скоропись, чистая, четкая. Стал
князь Иван читать из середины:
«...Воевода Петр спросил его, есть ли в том царстве правда. И Васька Марцанов молвил
ему: «Сила воинская, господин, там несчетная и красота велика, а правды нет: вельможи
худы, сами богатеют и ленивеют, богу лгут и государю, мужиков себе записывают в работу
навеки, дьяволу угождая». И воевода Петр заплакал и сказал: «Коли правды нет, то ничего
нет».
Вгрёбся князь Иван в тетрадки, не оторваться ему. И пошло теперь: ночью пьет князь
Иван, днем Григорьевы тетради читает; ночью пьян от вина, днем ходит хмельной от
книжных словес. И летят дни. Что за домом, что за тыном, что было, что будет – не знает, не
хочет знать князь Иван. Будет, верно, и ему от Шуйского ссылка, узы будут, заточение.
Может, еще и поболее того станет? Приходил же намедни Кузьма, рассказывал, что ездит
Пятунька Шуйских по-прежнему по Чертолью охально, кистенем бьет, грозится: скоро-де
вам и не то будет. И Кузёмке его не унять. Вот скрипит он снова по лестнице, Кузьма непо-
седливый, опять идет докладывать князю Ивану. Так, верно: Кузёмка.
Он вошел робко, дверь прикрыл за собой плотно...
– Князь Иван Андреевич, не знаю, что и подумать...
– Ну, подумай, Кузёмушко; подумай и молви.
– Врали тут всяко – кто что... Ходит он будто по Москве ночью в дымном облаке, а как
петух пропоет, так дымом и исходит. Кинулись туда раз люди, ан на месте дымном как бы
отсырело.
– Кто ходит? Что ты, Кузьма?
– Царь вот Димитрий ходит; скучно ему на Котле1, в золе.
– Иди, Кузёмушко, ступай уж. Никто не ходит, никто не дымит. Пустословие и враки.
– Я и то думаю – враки, и всё.
Кузёмка потоптался, оглянулся...
– Ходил я давеча по Чертолью, встретил ямщика, Микифорком зовут, пьяненький бродит.
И проболтался мне тот Микифорко. Возил он недавно на Вязьму гонца. И сказали ему
ямщики порубежные, что-де жив царь Димитрий стал. В сокрыве находится, в Литве. Живет
необъявлен.
– С хмелю стал ямщик твой безумен. Ступай!
Но Кузёмка не уходил.
– Торговал я в горшечном ряду латку. Гончары – народ прибылый, по дорогам ездят, по
торгам, все им ведомо. Сказывали, годить надо, объявится-де.
Побрел Кузёмка к двери, но в дверях обернулся, чуть дрогнул его голос:
– Не кручинься, Иван Андреевич. Годить надо, вон что.
И вышел за дверь.
ХLV. КУЗЁМКИНА ПУТИНА
Годить? Но доколе? И какого добра князю Ивану ждать? К башкирцам замчат его
приспешники Шуйского или в Сибирское царство, к монголам, к калмыкам, туда, куда и
ворон костей не заносил?
Глядит князь Иван в окошко, видит – солнце играет на Иване Великом... И шепчет князь
Иван:
Глянул я оком – увидел стоящий вдали Капитолий...2
«Вот-де, – думает князь Иван,– Публий Овидий... Как пришла беда, в ссылку ему идти
далече3, прощай родная сторона, так, вишь, заплакал этакой чистой слезой. Так. Бог с ним, с
Овидием. Что там еще у Григория в тетрадях? Ну и наворотил ты, Богданыч! Откуда что?»
И князь Иван лезет в мешок за тетрадями, раскладывает их на столе, перелистывает,
перечитывает, но Григорьево писание нейдет ему сегодня в ум. Он посылает за Кузёмкой и
расспрашивает его про ямщика Микифорка, про гончаров-горшечников, и передает ему
Кузёмка, что видел, что слышал:
– Намедни шел я улицей, вижу – Микифорко к колодцу коней повел. Я ему: «Поздорову
жити тебе, Микифорко». Ну, то да сё... «Ты, Микифорко, говорю, про царей бы помене... Ужо
урежут тебе языка». – «Гужом, кричит, – мне подавиться – не стерплю неправды! Ужель им
на мужиках московских по старинке ездить? Экие какие!» Ну, тут я глянул – ярыжные идут; я
1 Тело убитого Лжедимитрия было сожжено за Серпуховской заставой, в местности, которая до сих пор
называется Котлы.
2 Кремль древнего Рима.
3 Римский поэт Овидий был сослан императором Августом в местность, расположенную у устья Дуная.
и побрел восвояси. Да и Микифорко, как ни горяч, а язык прикусил.