Выбрать главу

скату.

Сторож заметил это со своего воза и, оставив в сене секиру, бросился к переднему

вознице. А за ним стали туда подбираться и мукосеи, громыхавшие своими цепями на весь

околоток.

Милюта, волоча по грязи свою цепь, полез в кустарник по кровавому следу. Здесь он

увидел широкоплечего мужика в окровавленном колпаке и с задранными вверх ногами,

обутыми в разбитые лапти. Милюта кое-как выволок его на дорогу, и колодники вместе с

ямщиками принялись встряхивать его, щекотать, мочить ему голову водою из рытвины, так и

так поворачивать и по-всякому теребить.

– Не дышит, – молвил Нестерко, наклонившись над лежавшим и глянув ему в лицо,

вымазанное кровью и грязью. – Совсем убили, насмерть. Ох-хо! Бродит душа его теперь

здесь вокруг.

И он содрал с себя шапку и перекрестился.

Но Кузёмка вздохнул и открыл глаза.

Х. ПОИСКИ ТУЛУПА

К Можайску подъехали колодники на сломанном колесе и с обгорелою осью. Они

промучились в дороге лишний день и въехали в город при колокольном звоне.

Был праздник воздвиженья и воздвиженская ярмарка на торгу, но в Можайске пономарям

и звонарям было не до торгов в эту страдную пору. На рассвете вышли они с Никольского

конца, где стояли их дворы, и разбрелись по всем тридцати девяти церквам пугать голубей и

глохнуть от гула. Друг за другом на зазвонных колоколах стали вступать они в строй и вскоре

так разошлись, что казалось, не выдержит городок, точно подмываемый оглушительными

звонкими волнами, снимется с места и закачается в воздухе вместе с лавками, кабаком,

стадами нищих и Кузёмкою, который бегал по слободкам и метался по торговым рядам,

выспрашивая, не видел ли кто здесь троих слепцов с толстоголосым поводырем.

На Кузёмке была только посконная рубаха и посконные порты, но он не чувствовал

холода, бросаясь из Сливничьей слободы в Огородничью, из калашного ряда в скобяной.

Калашники утверждали, что только вчера прошел здесь человек, голосом толст, в ухе серьга,

по тулупу брюхо драно. Но бочары, с молотками за поясом и связками обручей через плечо,

кричали, что не в ухе серьга, а на шее цепь, и не драный тулуп, а тегиляй на пакле.

– Голосом толст, – не сдавались калашники.

– Голосит гугниво! – кричали бочары.

– Нос покляп1, – объявляли калашники.

– Не покляп, а с загогулиной, – наступали бочары.

– Да тебе-сяк к губному2, – посоветовал Кузёмке монастырский старчик, торговавший

квасом в разнос. – Ты прямо к губному. Он, милый, у нас и сам-то вор, и все воры у него на

дозоре. Эва какое дельце!..

Но ни к губному старосте, ни к городовому приказчику идти Кузёмке не было вовсе

охоты. Да и не толстоголосый с его слепцами был нужен Кузёмке – пропади они все в

пропащий день! – и не дорожная коробейка с новой рубахой и шильцем железным, а тулуп!

тулуп! а в тулупе письмо, ради которого он, Кузьма, Михайлов сын, прозвищем Лукошко,

ходил в это лето за рубеж и два раза лихими тропками проползал на брюхе.

Кузёмка перетряс весь ветошный ряд на торгу, перебрал все покупные зипуны и

краденые тегиляи, но шубы своей так и не нашел и о слепцах толком ничего не разведал.

Тогда он присел в сторонке, развязал свои онучи и нашел в них казны еще на целых

полгривны. И зарядился Кузёмка по старой пословице: «Гуляй, моя душа – да эх! – без

кунтуша, ищи себе пана, да без жупана».

XI. СОБУТЫЛЬНИКИ

На воздвиженской ярмарке лужецкие монахи поставили кабак у речного перевоза. Была

им от государя жалованная грамота: во устроение лужецкой святыни и по причине

монастырской скудости возить по ярмаркам кабак и беспошлинно торговать разными

хмельными питьями – крепким вином, пивом, медом пресным и кислым. И сюда, к речному

перевозу на берегу Можайки, монастырские работники загодя свозили кади и бочки, скамьи

и столы для кабацких завсегдатаев, прилавки для стойщиков, отпускавших вино, а для денег

– большой желтый сундук.

Кузёмка, запаренный беготней по концам и слободкам, побрел к Можайке раскинуть

умом и хоть немного размыкать больно одолевавшую его кручину. За ним увязался и старчик

квасник со своей кадушкой на голове и глиняными кружками на поясе.

– Эково дельце! – восклицал он, пробираясь вслед за Кузёмкой между возами с сеном,

кипами пеньки и грудами всякого другого товара, наваленного прямо на земле. – Дельце-то

какое!

«Шуба, шуба! Письмо в левом рукаве под нашитым куском овчины!» – точило Кузёмку и

грызло так же, как грызло что-то его голову под тряпкой, поверх которой натянут был

войлочный побуревший, пропитанный засохшею кровью колпак. И куда ему теперь деваться,

Кузёмке? Идти вперед, бежать назад?.. Казнит его князь поделом жестокою казнью. «Не

сумел ты, Кузьма, такого дела состряпать, – скажет ему князь Иван. – Зарезал ты меня,

Кузьма. А службу служить обещался... Рабом вековечным себя называл... Помнишь, Кузьма?..

Матренку, куда как хороша была девка, да отдал за тебя. А ты... Эх, Кузьма!»

Так сокрушался Кузёмка, уже сидя в кабаке, и рядом с ним на лавке не переставал

сокрушаться и старчик, забравшийся вместе с Кузёмкой в кабак.

– Дельце-то, дельце! – вскрикивал поминутно глуховатый старчик, налезая на Кузёмку. –

Ась? Чего? Ничего?

Кадушку свою он снял с головы и устроил ее тут же, под лавкой. И, помахав ручками,

чтобы размяться, снова налез на Кузёмку.

1 Покляпый – пригнутый книзу.

2 К губному старосте, в ведении которого находились уголовные дела.

– Наш староста губной всем ворам вор. Такой удалый... Поймал он давеча на торгу

знахаря с волшебным кореньем и велел ему коренье это в губной избе съесть. Молвил ему:

«Поглядим, не умрешь ли». И знахарь губному сказал: «Хоть и умру, что ж делать». Но

коренья не стал ести: у губного откупился – дал гривен с десять, и губной его отпустил.

Вона!.. Кваску не попьешь ли ячного? – полез старчик под лавку за своею кадушкой.

Но Кузёмке хотелось совсем другого. Он пошел к прилавку и выпил здесь полстакана

вина да принес еще к столу целую кружку. И сквозь хмельной гомон, сквозь выкрики пьяной

перебранки и чудные скоморошины засевших в кабаке пропойц выслушивал Кузёмка

сетования увязавшегося за ним старчика, который сидел тут же и прихлебывал квасок из

глиняной кружки.

– Дельце! Эва, какое дельце! Ты, милый, ударь челом губному. А?.. Ударь... Он у нас на

три аршина в землю видит. Пошел он недавно с губным дьячком с Ерофейком клад копать на

казачьих огородах и вынул из ямы горшочек глиняный, а в нем медные четки да денег злотых

с два десятка, и держит по сю пору тот клад в доме своем на полке за образами. А дьячок

Ерофейка и сунься к нему. «Никифор, – молвил он, – клад-то ведь государев!» И губной

после того вкинул Ерофейка в темницу. «Ты, мол, Ерофей, просухи ждешь – за рубеж бежать

хочешь». А? Бе-довый!.. Дай-ко, милый, мне винца пригубить. С самой субботы вином не

грелся.

Старчик глотнул из Кузёмкиной кружки так, что Кузёмке сразу же пришлось пойти за

другой. И странное ли дело! – каждый глоток размывал в душе Кузёмки заботу, как

назойливую муху, гнал ее прочь, и вот Кузёмке уже не страшны ни князь Иван, ни княжеский

гнев, ни страшная казнь, ни лютая смерть. Кузёмка принес еще одну кружку, дал глотнуть

старчику, потом сразу влил ее в себя всю.

«Что те князи, – думал Кузёмка. – Погнали холопа ползати на брюхе. Хм!.. Разве он змей,

Кузьма Лукошко? Была не была, пропадала!..» И Кузёмка снова двинулся к прилавку.

Повеселевший Кузёмка пил вино, оставляя опивки прилипшему к нему старчику,

который все совал Кузёмке свою кружку с квасом.

– Да ну тебя с твоим квасом в поганое болото! – отмахивался Кузёмка. – Квас твой – вор: