Выбрать главу

сапоги мои скрал да тулуп с меня снял.

– Хи-хи, бедовый ты, – подхихикивал старчик. – Дай-ко мне-ко-ва пригубить.

– Была у меня в том тулупе грамотица, – наклонился Кузёмка к старчику.

– Грамотица?..

– То-то ж... грамотица... Ну, да тебе про то ведать не годится. Негоже тебе знать про то... –

И Кузёмка, шатаясь, снова побрел к прилавку.

Простоволосый детина в мокром подряснике налил Кузёмке вина в кружку и протянул

руку за платой. Но куда девалась Кузёмкина казна? Он вывернул один карман, стал искать в

другом, но в одном, как говорится, у него смеркалось, в другом заря занималась. Было пусто,

и нельзя было надеяться, чтобы хоть что-нибудь нашлось там, где не было положено ничего.

Кузёмка даже охнул от такой неожиданности. Он сел на притоптанный возле прилавка пол,

развязал онучи, снял с себя лапти, перетряхнул то и другое, но только пыль поднялась от

Кузёмкиного тайника, куда он привык складывать свои денежки и копейки.

– Даешь на веру? – крикнул Кузёмка стойщику в мокром подряснике.

– Ты... чей мужик? – подошел к Кузёмке высокий монах, должно быть почитавшийся

главным распорядчиком.

– Клушинский, – не оплошал и на этот раз Кузёмка.

– Врешь.

– Не вру.

– Клушинского попа как звать, назови.

– Это кого... Попа?.. – замялся Кузёмка.

– Вот то, попа ж; не попову кобылу.

– Да звали Изотом... – брякнул Кузёмка.

– Врешь, мужик! В Клушине поп – Митрофанище.

– Эва! Это дьякон Изот, – нашелся Кузёмка. – Напутал я с хмелю, пьяным обычаем. А

поп, тот верно – Митрофанище.

– И дьякон не Изот. Враки ты вракаешь: не клушинский ты. Я там всякого козла знаю.

Мужик ты приблудный: выпьешь вина и уйдешь восвоя; где на тебе потом сыщешь? А

монастырской казне это станет в убыток, а лужецкой братье – в кручину.

Кузёмка, подобрав лапти, опечаленный вернулся на место. Он не ел ничего со

вчерашнего дня, и потешить себя вином он не мог уже больше. К горлу подкатывала невы-

носимая обида, и прежняя тоска стала томить Кузёмку и нудить. Он положил руки на стол, и

низко к столу пала забубенная голова его, пробитая орясиной и обмотанная окровавленной

тряпкой. Но вдруг его осенило что-то. Он выпрямился и обнял старчика, макавшего в квас

ржаную преснушку.

– Для сиротской моей доли купи на грошевик вина мне, отче.

– Ась? Чего? Дельце-то, дельце! – залепетал старчик и полез под лавку за своей

кадушкой. – Так ты-ся – к губному прямо-т, к губному. .

Старчик взгромоздил кадушку себе на голову, захватил свою глиняную кружку и побрел

восвояси.

XII. МЕДНЫЙ КРЕСТ

Но Кузёмка не потерялся и тут.

Он глядел исподлобья старчику вслед, на ветхий его зипунец, на то, как проплывала его

кадушка поверх столов. Вот замешкался у порога старчик, раскорячил кривые ноги, пролез

боком в дверь... Кузёмка заметался, бросился зачем-то догонять его, но остановился в дверях.

Два шага от Кузёмки – и целые полки оловяников и кувшинов, бочки, кади, жбаны, вино

сивушное, мед пресный и кислый. И здесь же – стойщик, который, сощурив глаза и задрав

голову, крестит себе раскрытую пасть. Кузёмка подбежал к прилавку, рванул на себе ворот,

сдернул с себя рубаху и бросил стойщику. Тот встряхнул одежину, поглядел ее на свет,

поскреб ногтем бурое пятно у подоплеки и налил Кузёмке кружку.

Ох, и весело ж стало Кузёмке и смешно! Кто ж это будет теперь век свой вековать в

Кузёмкином тулупе, не ведая про письмо, зашитое в левом рукаве? Ах-ха!.. Идет человек в

баню или на пир, сына ли женит, или дочь выдает – и при нем всегда литовская грамотица. А

человеку это невдомек. Дива! Тулуп... Жаль тулупа, ели его волки! Ну, да пропадай тулуп и с

письмом! Все пропадай!

– Пропадай! – кричал Кузёмка какому-то взъерошенному мужичишке, не вязавшему

лыка. – Пропадай тулуп, и грамотица пропадай!

– Пропадай, – вторил ему мужичишка, вертя кудлатой головой и тыча ее Кузёмке в грудь,

в медный крест, болтавшийся на сучёной нитке.

– А князи... – поморщился Кузёмка. – Что те князи?.. Тьфу!

– Что князи? – соглашался новый Кузёмкин приятель.

Но через минуту Кузёмке снова стало грустно до слез.

– Ох, бедный ёж, – забормотал он одубелыми губами, – горемычный ёж, ты куды

ползешь, куды ёжишься?..

Валясь с ног и цепляясь руками за столы, добрался он кое-как до кабацкого прилавка.

– Даешь... на веру... клушинским? – лепетал он, наваливаясь грудью на липкий прилавок.

– Это... дьякон Изот... А поп, это верно, Ми-тро-фа-нище.

– Врешь, мужик... – услышал он из-за пивной кади. – И дьякон не Изот. Поп –

Митрофанище, а дьякон – Осиф. Нет тебе веры...

– Нет тебе веры, – заплакал Кузёмка, – нет тебе веры...

Он обливался слезами, прислонившись к прилавку и колотя себя кулаками в грудь, в

медный крест на сучёной нитке. Эх, была не была и вовсе пропала! Кузёмка дернул крест,

лопнула перегоревшая нитка, и Кузьма хлопнул крестом по прилавку.

– Не даешь на веру, давай на медь! – кричал он стойщику, порываясь дотянуться к его

залитому питьем брюху. – Бери!

Но из-за пивной кади вышел монах, расспрашивавший Кузёмку про клушинского попа.

Он, нагнувшись через прилавок, ударил Кузёмку в скулу и сшиб его с ног.

– Ты что же это, мужик?.. – вышел он из-за прилавка, держа в руках Кузёмкин крест. –

Господню кресту поругаешься, дуруешь, крест пропиваешь? Да за это довелся ты быть

казнену, мужик...

Кузёмка хотел тут сослаться на пана Заблоцкого, что в какой вере кто хочет, в той,

дескать, пусть и живет, но монах уже выбил Кузьму из кабака, и стойщик волок его по

посаду. У Богородицких ворот он передал Кузёмку вместе с медным его крестом тюремным

сторожам, а те, оставив себе крест вместо приводной деньги и влазной пошлины, вкинули

Кузёмку в татиную тюрьму1.

XIII. НЕОЖИДАННЫЕ ВСТРЕЧИ

Татиная тюрьма за ярмарочные дни набилась узниками до последнего предела. И никого

в этот час не удивил здесь новый заточник в одних портках, без рубахи и креста. День уже

был на исходе, и бычий пузырь, которым было затянуто окошко наверху, едва только белел.

Но к Кузёмке, распростершемуся на земле, подобралось все же несколько тюремных

сидельцев в надежде со своей стороны получить от него на влазную чарку.

– Нашего полку прибыло, нашей голи стало поболе, – пинал Кузёмку ногою рыжий

колодник в сермяжной однорядке, надетой на голое тело. – Пожалуй, боярин, алтынец на

братью, во славу твою и во здравие.

– Ну, купца ты, отче, скажем, прирезал, – наклонился к Кузёмке другой, с изрытым

оспою, круглым, как тарелка, лицом, – а деньги, скажи, куда дел?..

– Да у тебя, боярин, видно, и казны всего – деревянная пуговица, – махнул рукою третий,

и все они полезли обратно на полати, где с десяток колодников устраивались на ночь,

погромыхивая цепями.

К Кузёмке медленно возвращалась память. Он смутно начинал соображать, что беда, в

которую он попал, безысходна и горя своего ему теперь никаким хмельным питьем не

размыкать. Ему стало холодно без рубахи на холодном полу, и он пополз в угол, где

несколько колодников сбилось в кучу. Двое из них уже храпели, и один, какой-то хилый, все

охал и вздыхал и то вытягивался на спине, то поворачивался на бок, ни так, ни этак не находя

себе покою. Кузёмка подполз к нему и прижался голой спиной к его теплому армячку. Но

колодник присел и заглянул Кузёмке в лицо.

– Кузьма!.. – ахнул он и в недоумении всплеснул руками. – Тебе здесь чего надобно?..

Но Кузёмка ничего не мог объяснить ему, потому что сам до конца не мог понять теперь

ничего.

– Что надобно?.. – промычал он, дрожа и лязгая от холода зубами. – Ничего мне,

Нестерко, не надобно теперь.