портах губной староста Никифор Блинков. На столе горела сальная свеча. Пламя ее играло
по изразцовой печке, на атласных покрывалах, на лавках, на серебряных окладах икон.
Никифор наклонился над росписью, которую утром составил вынутый на время из тюрьмы
дьячок Ерофейко. Губной староста не столько разбирал написанное, сколько брал догадкой:
ведь то, о чем писал Ерофей, было здесь же, на месте.
– «Цепь зо-ло-тая», – прочитал Никифор по Ерофейкиному списку. – Есть, – подтвердил
губной, взвешивая в руке тяжелую цепь и опуская ее в приготовленную на столе шкатулку. –
«О-же-релье жем-чужное...» Есть. «Перстень зо-ло-той с и-зум-ру-дом...» Есть.
За дубовым ставнем, внизу на торжке, замирала ярмарка, и уже пересвистывались
ночные дозоры. Тюремный сторож вертел трещотку где-то недалеко от Никифорова двора.
Никифор прислушался и, хлебнув из братины квасу, опять принялся за дело.
– «Об-ры-вок шел-ковый...» Есть. «Крест се-реб-ря-ный...» Есть.
Никифор проверил всю роспись. Все было налицо, и все он бережно уложил в свою
шкатулку, обитую зеленой кожей, с забранными в медь углами. Оставалась еще женская
шапка, бобровая, с парчовой тульей. Никифор встряхнул ее и оглядел: бобёр был с сединкой,
а исподнизу к желтой камке2 пристал длинный русый волос. Никифор примял шапку поверх
1 Ослоп – дубина.
2 Камка – шелковая цветная ткань с узорами.
всего уложенного в шкатулке и прихлопнул крышку. И, глянув еще раз на роспись, зажег ее о
свечку. Столбец вспыхнул в руке губного и рассыпался по подносу желтыми язычками.
Горница осветилась, как фонарь, но Никифор плеснул в догоравшую бумагу квасом, и все
сразу потускнело. И, заперши шкатулку на ключ, Никифор задвинул ее за образа, туда, где
лежал у него в глиняном горшочке клад, найденный им вместе с дьячком Ерофейком на
казачьих огородах.
Никифор прошелся по горнице, зевнул и почесал спину. Потом обратился снова к
образам и стал творить молитву на сон грядущий.
XV. СУДИЛИ И РАССУДИЛИ
Толстоголосый чуть с полатей не свалился от Кузёмкиного толчка. Кузёмка успел сорвать
у него с плеч тулуп, но толстоголосый сидел на тулупе да еще с перепугу ухватился за один
из болтавшихся рукавов. Тулуп затрещал, и словно дым от него пошёл.
Смятение толстоголосого возросло еще больше, после того как он узнал в обнаженном
до пояса приземистом мужике Кузёмку. Уж не с того ли света явился за своим тулупом
Кузьма?
– Да ты, братан, с ума сбрёл! – пришел наконец в себя толстоголосый. – Чего тебе от
меня надо?
Но Кузёмка задыхался и только скрипел зубами. Тогда толстоголосый, улучив время,
лягнул его босой пяткой в лицо. Кузёмка выпустил из рук тулуп, и толстоголосый метнул его
от себя к стенке.
– Ты где ж это спозаранок вина натянулся, на людей кидаешься?.. – молвил
толстоголосый как ни в чем не бывало.
Но Кузёмка с воем лез на него снова, и вокруг них стали уже собираться тюремные
заточники.
– Отдай тулуп! – выдавил наконец из себя Кузёмка. – Тулуп мой. Отдай, разбойник!
– Коли он был твой, пьянюга?.. Поди проспись, не морочь людей!
– Я голову с тебя сорву, разбойник! – наскакивал Кузёмка на толстоголосого, который
продолжал отбрыкиваться от него ногами. – Тулуп мой, отдай!
– Может, тебе еще и шапку горлатную1 на придачу? – оскалил толстоголосый свои
лошадиные зубы.
– Дай ему еще и боярскую цепь, – посоветовал толстоголосому Пахнот, усевшийся с ним
рядом на полатях.
– Будет у нас в шапке и с цепью воевода, – отозвался откуда-то с полатей Пасей.
– Не ты ли у меня намедни угнал мерина чалого? – показал с полатей свою лопоухую
голову Дениска. – Так и есть: вор тот самый. Надо быть, за рубеж угнал, к литвякам.
Однако на помощь к Кузёмке подоспели мукосеи.
– Голову проломил человеку и тулуп с него сограбил, – объяснял Нестерко сгрудившимся
у полатей тюремным сидельцам.
– Ну, снял так и снял, – вмешался рыжий колодник, хотевший накануне сорвать с
Кузёмки на влазную чарку. – Была шуба его, – ткнул он пальцем в Кузёмку, – а теперь уж не
его. Теперь уж его, – показал он на толстоголосого.
– Известно: не передуванивать дуван, – поддержал рыжего колодник с лицом, изрытым
оспой. – С твоего возу упало – пиши пропало, – обратился он к Кузёмке.
– Ты, такой-сякой, не шалуй! – крикнул толстоголосому Милюта, когда разобрал наконец,
в чем дело. – Богу молись только, что на колу не насидишься. А шубу верни.
– Какая такая шуба, божий ты человек?.. – взмолился толстоголосый, разглядев
Милютины кулачищи. – Тулуп, он мой! С самой с опричнины владею я сим тулупом! Кров-
ный он мой, купленный.
– Разбойник! – завопил снова Кузёмка, задыхаясь и потрясая кулаками. – До полусмерти
меня убил! Тулуп снял!
1 Горлатная шапка – высокая, расширявшаяся кверху, обшитая дорогим мехом от горла лисы, куницы или
соболя.
– Братцы! – воззвал толстоголосый к стоявшим у ног его колодникам. – В другой раз
мужик этот на меня кидается. Дался ему мой тулуп! Сироты мы, Знаменского монастыря
нищая братия. Брели на ярманку за милостыней, а он увяжись за мной в Вязьме: дойду,
говорит, с тобой – веселей дорога, легче путь. Известно, хотел тулуп мой скрасть!
– Разбойник!.. Душегуб!.. – стал снова наскакивать на толстоголосого Кузёмка, но
колодники оттащили его в сторону.
– Стой, мужик, не петушись, рассудим мы вас, – сказал Кузёмке похожий на попа
плешивый колодник с длинной седой бородой. – Сказывай дале, – обратился он к
толстоголосому.
– Пошли мы на Можайск, – начал снова толстоголосый, – а он отстанет ли, вперед ли
забежит, али около трется, тулуп мой щупает.
Кузёмка забарахтался в своем углу, но его крепко держали за руки, а потом и вовсе
повалили наземь. Кузёмка выл, скрежетал зубами, из губ его выбивалась белая пена, но
рыжий колодник в сермяжной однорядке сел ему на грудь и заткнул ему рот его же бородою.
– И как шли мы лесом, – гудело толсто с полатей, – Пахнот с Пасеем и Дениской ушли
далече, а он почал кидаться на меня, тулуп с меня сбивать – дался ж ему мой тулуп! – а потом
стал кидаться, душить меня почал. Я глянул, вижу – мужик шалый, задушит до полусмерти.
Тут я его стукнул маленько посошком и побежал.
Когда толстоголосый кончил, колодники загорланили все сразу. Один только Милюта
остался стоять посреди темницы. Он недоуменно развел продетыми в цепи руками и,
выпучив глаза, поворачивал голову то к Кузёмке, то к полатям, на которых, свесив ноги,
рядышком по-прежнему восседали толстоголосый с Пахнотом.
Кузёмка не метался больше, не вопил. Он лежал потный и красный в углу, куда его
затащили колодники, и ребра его распирались и снова опадали, как у загнанного вконец коня.
Широко раскрытыми глазами сквозь сетки кровавых жилок, молча, не поворачивая головы,
поглядывал Кузёмка на седобородого колодника, толковавшего что-то тюремным сидельцам,
на Милюту, словно окаменевшего с растопыренными пальцами, на тщедушного Нестерка,
который кричал и метался из стороны в сторону – от седобородого колодника к полатям и
обратно.
Седобородый ходил в разбойничьих атаманах лет сорок, еще с Грозного царя. И здесь, в
темнице, седобородого, как и встарь, почитали атаманом воры, тати и душегубы, и дано было
ему и здесь судить и рядить. И седобородый при помощи исщипанного колодниками губного
дьячка Ерофейка рассудил. Поскольку оба стоят на том, что тулуп сызвечна Кузьма говорит
Кузьмин, а Прохор – Прохоров, и поскольку свидетели и очевидцы, Прохоровы и Кузьмины,
стоят на том же, дела этого законно рассудить не можно. Но поскольку тулуп теперь на
Прохоре и на нем же и тегиляй, а Кузьма вовсе гол, без креста на шее и рубахи на плечах, и