Выбрать главу

Князь Иван сунулся за черниленкой, за бумагой, но Исайя унес все с собой. И ничего не

осталось теперь князю Ивану, как твердить наизусть свои вирши, сновать по келье, хвататься

руками за решетку в окне. Потом ударил колокол к заутрене. Потом и к обедне. И целый день,

почти без перерыва, гудели, пели, разговаривали колокола. Чтобы не думать, чтобы не

скорбеть, чтобы умом не помрачиться, стал подбирать князь Иван слова к колокольному

звону: день... тень... длин... сон... Это были малые, «зазвонные» колокола. Взбуженные

звонарем, они всякий раз начинали переговариваться, как бы нехотя и вяло:

День...

Тень...

Длин...

Сон...

Но скоро разговор становился все живей, все дробней:

День, тень...

Длин сон...

Сон длин, день длин...

Так казалось князю Ивану, который, сгорбившись, сидел на лавке в промозглой келье и

ждал невесть чего. И хоть о длинном дне твердили колокола и нескончаемым казался он

князю Ивану, но настал вечер, потемнела окончина за решеткой, визг пошел из крысиных нор

в земляном полу. Наконец пришел Исайя, поставил на подоконник деревянную тарелку с

хлебом и рыбой и, посветив свечкой по углам, молвил:

– Не велено тебя выпускать из кельи до воскресенья. Поживи тут без церковного пения

под моим началом. Буду тебя истязать крепко в смирении и вере. Ибо несмирен ты и горд.

Самомнением обуян и гордыней. Старца, монашеским чином украшенного, нонче утром до

полусмерти убил. Царю непослушен, бешеный!.. – стал кричать Исайя, надвигаясь со

свечкой своей на князя Ивана. – Великому государю, патриархом помазанному!.. Тьфу тебе,

пес!

Старец и впрямь стал брызгать слюной князю Ивану на кафтан, на шапку, в лицо. Князь

Иван откинулся, потом с силой выбросил кулак Исайе в брюхо. Старец упал навзничь,

бросил потухшую свечку и пополз к двери, бормоча:

– Ужо тебе будет... В тюрьму в земляную... Завтра... Бешеный, тьфу тебе, тьфу!

И, выползши на крыльцо, побрел к игумену, к отцу Арсению в хоромы.

Но сажать князя Ивана в земляную отец игумен не благословил. В земляной сидел уже

другой узник, привезенный в обитель из Ярославля всего тому с месяц, и от великого

государя Василия Ивановича было указано прямо: держать его неисходно в рогатке1 в

земляной тюрьме. Ни имени, ни прозвища присланного не значилось в указе. Именовался он

просто вралем и великого государя супостатом. «И когда решенный враль станет облыгаться

и кричать пустое во отступлении ума, то сторожа и монастырская братия и кто случится

затворяли б слух и отбегали от земляной тюрьмы изрядно, шагов на тридцать и больше, и ты

бы, отец игумен, говорил братье, что посажен в земляную великий грешник и враль, врет-

несет, а что-де солгано, то – враки».

И старцы выполняли наказ, отбегали от земляной тюрьмы, едва раздавался оттуда глас

вопиющий, но отбегали только шагов на десять или на двенадцать. И потому от упомянутого

«враля» стало ведомо монастырской братии, что уже к самой Коломне подступила великая

рать, что поднялись города заоцкие и города поволжские; у калужан – Болотников великий

воевода, в Рязани – Ляпунов, в Туле – Пашков, в Астрахани тоже – посады всем миром

против царя Василия поднялись. И сведут Шуйского, не сегодня сведут – завтра сведут; не

царевать шубнику в Москве, постричь надо шубника в монастыре.

Старец Исайя, некогда бывший Ивашко Бубен, шагов не считал, ибо счету твердо не

знал. Он, как и другие, отбегал немного от земляной тюрьмы, едва сидевший там враль

принимался вопиять, и, как прочей братии, стало известно и Исайе-старцу об ожидаемой и

близкой над великим государем победе от «воров».

Отец игумен стоял на молитве, когда в хоромы к нему пришел Исайя. Потом собрался

почивать и старца к себе не пустил. А на другой день прихворнул отец игумен. Так и

проходил Исайя два дня ни с чем. Лишь на третий день удалось Исайе благословиться у

игумена, желтого от болезни, обложенного подушками, укрытого шубой. Кланяясь игумену,

стал рассказывать старец Исайя, что новый заточник, Хворостинин-Старков, несмирен сидит,

а враль в земляной тюрьме свыше меры облыгается и что надо бы вралю урезать язык. А того

лучше – каким-нибудь образом скончать вралю жизнь; человек-де он седастый, пожил на

земле времени довольно. Но у отца игумена были, видимо, свои расчеты: он и этого не

благословил. Только наказал отбегать по-прежнему от земляной тюрьмы да еще стараться о

том, чтобы новый заточник, Ивашко Старков, сидел у себя в молчательной келье безвыходно,

был бы истязуем в смирении жестоко, пребывал в покаянии неотступно и питаем был только

хлебом и водою. С тем и ушел от игумена Исайя, тюремный старец.

Проходя двором, он услышал вопиющие возгласы, исходившие из земляной тюрьмы.

Исайя отбежал прочь шагов на десять или на двенадцать, но, отбегая, слуха своего не

затворил. И услышал явственно Исайя необычайные слова, исходившие из земляной

тюрьмы:

– Я есмь Григорий сын Богданов Отрепьев, Чудова монастыря диакон черный.

Точно окаменел на месте Исайя от изумления и ужаса. Добро, бухнул тут на колокольне

колокол Базык и покрыл собою вопль, исходивший из земляной тюрьмы. Едва опомнившись,

1 Надевавшаяся на заключенных в известных случаях рогатка представляла собой снаряд, снабженный шипами,

не дававшими преступнику лечь ни на бок, ни на спину.

кинулся Исайя обратно к игумену, но послушник вытолкал старца вон и велел больше не

докучать. Забрался тогда Исайя в старую воскобойню, посидел один на развалившейся печи,

поплакал немножко и поплелся к новому заточнику, к Ивашке Старкову. Он отпер дверь и, не

входя к заточнику, просунул ему ломоть хлеба и кувшин воды. И, накинув на дверь замёт1

стал кричать князю Ивану в скважину:

– Бешеный, смирись! Откинь свое поползновенье. Далече родимая сторона. Могила тебе

будет мать, гроб – жилище, червям ты будешь пища! Смирись, пес!

Но князь Иван и головы к нему не повернул. Он стал твердить свое, то, что складывал

теперь без счету в промежутках между колокольным звоном и даже под звон колокольный:

Не привык с неучеными играть,

Ни грубости нрава их стяжать...

Он томился без бумаги и пера. Ему нужно было записать и это и многое другое, что

сложил он, что передумал и что вспомнил за долгие дни в молчательной келье и за

бесконечные ночи на соломенном тюфяке. «Вещи и дела, кои незаписанными пребывают,

тьмою покрываются и забвению предаются; записанные же – как одушевленные бывают и

правильно показуют». Где читал князь Иван наставление это? Все смешалось, все

перепуталось у него в голове, не вспомнить теперь. Даже какой день сегодня, и то наверняка

сказать князь Иван не мог. Взяли его в понедельник? В понедельник. Непутевый, говорят,

день понедельник. Пустое это. Обычно князю Ивану не везло в пятницу. Отец умер в

пятницу; голову князю Ивану прошиб Пятунька в пятницу; царя Димитрия Шуйские убили

тоже в пятницу в ночь. От того и пошло. И как ввязался он в дела эти, дукс Иван, подлинно

Рюрикова рода князь? Как это вышло, что принял он петуха за синицу, стал полякам

норовить, в гусарское платье рядиться, к пустячным затеям приставать?

«Не я один, не я один, – пробовал утешить себя князь Иван. – Вот и Петрак Басманов,

Масальский-Рубец...» Ну, да и что он теперь, Петрак непутевый, потерянная голова! И князь

Иван – непутевый, потому что нет ему пути, не станет ему теперь удачи ни в чем. Конечно,

может не на век ему тюрьма монастырская, да не выпрямится уже князь Иван, не

расправится, полной грудью не дохнет, во французскую землю послом государевым не

поедет. Не взлетит ясным соколом, ни белым кречетом, ни сизым голубем, ни серым