ястребом. В деревнишке своей, в Бурцовой в Переяславской, окончит он свою жизнь,
иссякнут там его дни, тьмою покрытые, забвению преданные.
Так, дни... Вот уже и нынче какой день, не упомнит князь Иван. Засумерничало в келье, в
молчательной келье... А на дворе снег? Перепуталось все; расплылось, как кисель. А князь
Иван теперь, как муха в киселе, в молчательной келье своей, в липкие сумерки,
расплывшиеся кругом.
Скоро выползла крыса, пробежала из-под лавки в угол. Другая шарахнулась у князя
Ивана в ногах. Но князь Иван остался на лавке у себя неподвижно, все силясь вспомнить,
какой же нынче день.
– Отче, – обратился он к тюремному старцу, когда тот снова приоткрыл немного дверь,
чтобы поставить на пол заточнику его скудную пищу. – Скажи ты мне, отче...
Но Исайя сразу хлопнул дверью.
– Бешеный! – крикнул он в скважину. – Поползновение твое известно. Мука тебе вечная
уготована в аду. Смола, сера, пламя... Покайся и смирись. Говорю тебе от писания святых
апостолов и отцов: прах мы все и навоз. Навоз ты. Тьфу!
И звякнул замётом дверным.
XXV. РАЗГОВОР НА КОЛОКОЛЬНЕ
Так прошло полторы недели.
Через полторы недели прибрели в монастырь двое. Они обошли все церкви
монастырские, во всех четырех церквах слушали молебное пение, всюду и сами молились
истово, крестились размашисто, коленопреклонялись грузно и часто. Но дали на монастырь –
один полушку, другой копейку.
1 Поперечный брус, деревянный или железный, служащий для запирания дверей.
В полдень, когда оттрапезовала монастырская братия, оба богомольца предстали перед
келарем2 отцом Агапитом. Агапит, тучный человек с шелковой бородой, играя четками,
оглядел обоих; неказисты они показались ему: народ лапотный, монастырю, правда, очень
нужный, да один ветх, другой хил.
Ветхий человек назвался алексинцем, именем Акилла, прозвища не упомнит. Живал-де
он, Акилла, по многим монастырям в нищих старцах. И пошел было на Соловки, да зима,
вишь, завернула рано, человеченко он ветхий, замерзнет либо волку в пасть попадет. И молит
он, Акилла: позволил бы отец келарь пожить ему в Иосифовой обители в нищих же старцах
до весны. Жить будет с убогими на нищем дворе и кормиться станет от богомольцев,
Христовым именем. А вкладу он дает в монастырь гривну с полгривной.
Другой, пришедший вместе с Акиллой, был и вовсе замухрыш; борода клочьями,
паленая, латаный армяк, одно слово – голь да перетыка. «Хмельным, что ли, мужик сей
зашибается? – раздумывал Агапит, считая заплаты на мужичьей сермяге. – Али на роду ему
написано пребывать в скудости и горе мыкать?»
Мужик же тем временем мял в руке шапку и плакался слезно:
– Имя мне Кузьма, батька звали Михаилом, прозвище мне Лукошко. Мужик я не здешний
и не окольный, жил на Белоозере в бобылях в Кирилловом монастыре. Да приставили меня к
отцу игумену воду ему в хоромы возить, печи топить, дрова таскать. Да игумен, отец
Сильверст, напившись пьян, призывал меня в келью не однажды и в келье меня бивал, и под
пол сажал, и, по доске скачучи и пляшучи, панихиду мне пел. И бороду мне свечкой
подпалил, и ребро продавил, ранил меня тяжелыми ранами в голову, в руку и в грудь. И я,
грешен, не стерпел его бойла и из монастыря ушел, меж дворами волочился немалое время и
прибрел теперь на Волок в Иосифов монастырь прискорбен весьма. Не дай, отец честной,
мне голодною смертию погинуть, позволь мне тут жить в работниках-бобылях.
Отец Агапит гладил свою бороду, перебирал ее по шелковистым прядям, подбивал
исподнизу, чтобы была ладней и пышней. И думал: «Люд набеглый, мужики приблудные,
время нынче немирное, не было б от них обители порухи. Да вот же ж обезлюдела обитель
наша, разбежались работники, дровец охапку и то бывает принести некому. Да и правду
сказывает мужик: «Сильверст белозерский – бражник лютый: полмонастыря пропил, другую
половину расстриге московскому расточил. И тоже правда, что Сильверст, напившись пьян,
скачет козлом и поет невесть что. Это так. Правда твоя, мужик». И отец Агапит определил:
Акиллу – на нищий двор, Кузьму – на двор бобыльский. Будет нищий старец на паперти
стоять, а мужик белозерский воду возить и дрова таскать. Ибо мужикам этим привычны дела
такие.
Уже через час после того выехал Кузёмка из Водовозных ворот к речке с черпаком на
длинной жерди и двумя бочками, поставленными на дровни и накрытыми рогожей. Акилла
ж, переваливаясь на своих клюшках, бродил по дворам, терся подле башен, заглянул на
старую воскобойню, задрал голову на Ларку-звонаря, который, распялившись на колокольне,
вел малый звон.
Проходя дворами, увидел Акилла в отдалении бугор, белый от снега, и услышал вопль,
исходивший из отверстия наверху бугра. Акилла остановился, поднес ладонь к уху, но из-за
бугра выскочил какой-то бешеный старец, седой и косматый, бросился к Акилле, стукнул его
кулаком в горб, стал гнать его прочь:
– Беги отсель, свинья, неспасенная твоя душа! На тридцать шагов отбегай, больше
отбегай, на полдевяноста с пятком отбегай, слух затворяй, тьфу тебе, нищеброд окаянный!
Акилла зафырчал, но отошел шагов на тридцать, остановился, обернулся, но бешеный
старец опять бросился к нему, потрясая кулаками. Акилла еще отошел и снова очутился у
колокольни. Там начался теперь трезвон в большие колокола, и снизу виден был в проемах
звонарь, совсем еще безусый парень, повисший на языке огромного колокола,
раскачивавшийся вместе с языком колокольным от удара к удару.
Так... Акилла оглянулся кругом: старца бешеного не видно нигде; вопля не слышно из-за
колокольного звона; дверка на колокольню полуоткрыта стоит. Потянул носом Акилла,
2 Келарь заведовал в православном монастыре хозяйством, благоустройством и внутренним распорядком.
переложил клюшки из руки в руку, в дверку протиснулся и, задыхаясь, стал по кирпичной
лестнице, крутой и скользкой, пялиться вверх.
Добро, туговат был на ухо Акилла, не то не выдержать бы ему звона Ларкиного, который
вблизи мог бы и не Акиллу свалить с ног. Ларка звонил и кричал от неистовства и пел,
извиваясь под колоколами:
Выйду я нагой-гой-гой,
И ударю я ногой-гон-гой...
Акилла остановился на которой-то ступеньке, улыбнулся чему-то, передохнул и стал
пялиться дальше и выше, навстречу могучей многоголосой волне, хлеставшей из проемов
восьмиярусной колокольни и низвергавшейся вниз по лестнице неудержимо гулким потоком.
Но Акилла пробился вверх и вылез в колокольню.
От звонаря валил пар, и пот катился с него в три ручья. Ларка был в одном подряснике,
без шапки и полушубка, которые брошены были в угол. Увидя Акиллу, он улыбнулся ему
блаженно и, ударив еще три раза в большой колокол, кончил звон.
Акилла подошел к звонарю и потрепал его по спине. Парень натянул полушубок, шапку
надел и повалился в угол в изнеможении.
В проемы колокольни рвался зимний ветер. Гудели колокола сами собой. Голуби,
разогнанные нестерпимым Ларкиным звоном, снова стали лепиться по карнизам. Вдали
белело поле, чернела подмонастырская слобода, темно-сизый лес тянулся по небосклону.
Акилла охватил все это взором и присел в углу рядом с Ларкой.
– Зол ты звонить, парень, – молвил он, растирая окоченевшие руки. – Звон ведешь красно
и складно. Хлестко клеплешь... Очень поразительно.
Ларка молчал, улыбаясь во всю ширь своего необычайно огромного рта. Акилла
подышал себе на руки, вдел их в рукавицы и сказал раздумчиво и тихо:
– Слыхивали и мы звоны... во времена оны.
– Чевось? – оборотился к нему Ларка и вынул из ушей своих по клюквине: клюквою
затыкал он себе уши, чтобы не оглохнуть на колокольне.