бросился ворота отпирать, коней распрягать, повел гостей в хоромы, стал потчевать их
вином, кашей овсяной с медом, капустой квашеной, всем, что на первых порах нашлось.
Горела лучина в светце; шипели угольки, спадая в лохань; топилась печь, подле которой
хлопотала хозяйка Агапеева; стайка ребяток, штук пять или шесть, глядела с печи вниз. Но
гости не стали дожидаться ни верченых кур2, ни красных блинов, а повалились на лавки и
проспали до света. А со светом, испили у Агапея нового пива, поели наскоро всего, что было
на столе, и снова кинулись в сани.
За деревней овины дымились; шла молотьба на зимнем току; дорога серебрилась
накатанная, и бежала она в бескрайнюю даль через широкие долы, через реки, которые дед-
мороз сковал до весны.
1 Место, где дорога расходится надвое.
2 Верченая курица – зажаренная на вертеле.
В санях под сено были упрятаны сабли, и копья, и колесцовая пищаль3, готовая к
огненному бою. Станет беглецам чем пальнуть в волков либо отбиться от старцев. Но волки
и без того не страшны были при свете дня, а погони из обители уже не будет, ежели не видно
ее до сих пор. Прав был Акилла: добрые кони замчали беглецов далече, замчат еще дальше.
Кончилось князю Ивану истязание. Не будет и Акилла топтаться на паперти. Хватит и
Кузёмке воду развозить, дрова разносить, печи растапливать. Спасение. Конец.
И тут поведал Кузёмка князю Ивану подробно о хождении своем за рубеж: о пане
Феликсе поведал, рассказал о толстоголосом и о Нестерке-мукосее, поделившемся с
Кузёмкой последним; потом стал говорить о Вахрамее лютом, о дьяке лукавом, о воеводе
немилосердном и суде его немилостивом; и кончил мужиками обозными, теми, что
подобрали Кузёмку, дали ему вина и хлеба, довезли до Москвы, не дали ему погибнуть. Даже
всхлипнул Кузёмка от обиды и жалости к самому себе, когда кончил свою повесть. И Акилла
шипел, и Нефед оборачивался, испуганно глядя на Кузёмку, который был в темницах и
затворах, за решетками и замками, видел там доброе и недоброе, злое и благое, и всяческое и
всякое.
Князю Ивану жаль было стремянного своего, верного послужильца, с которым пришлось
много разделить и хорошего и худого. Но того, что содеялось, уже не воротишь и не
повернешь, как хочется тебе. Того не повернешь и другого не повернешь. Ничего. Увы!
Сидя на ворохе сена, укрытый тулупом, шевелил князь Иван в памяти то и это, книги и
вирши, людей и дела. Иногда в стороне, далеко, показывались волки. Не смея приблизиться
при свете, они тянулись труском, след в след, точно по струнке, и затем пропадали.
Акилла глядел на Кузёмку, слезились глаза у старика – на холоду или невесть от чего? Он
заговаривал с Кузёмкой, утешал его, как умел:
– Иной раз что деется над человеком, Кузёмушко, в глуби поддонной, потаенно, незримо
для ока! Сидит там, у Иосифа в обители, некоторый враль. Сидит в темнице, и имя ему
неведомо. Так и слывет – враль. Скажи ты! А? Без имени живет! А придется, так без имени и
сгинет.
Князь Иван слушал и не слушал, погруженный в свою думу, мысленно прощаясь с тем,
что отгрохотало навсегда. Он прощался с днями, уже канувшими в омут времен, в реку Лету,
как зовется она у латинских риторов; прощался с людьми, которые добры были к князю
Ивану и до которых теперь уже не досягнуть; прощался и с делами царства, сопричастником
которых был и он, дукс Иван. Все это потонуло в Летейской реке и покроется тьмою, будет
предано забвению. Ведь так и сказано где-то в летописи русской: «Вещи и дела, кои
незаписанными пребывают, тьмою покрываются и забвению предаются». Но тогда надо
написать обо всем. И он напишет обо всем, князь Иван, напишет в книге, если продлятся его
дни. И так ее и озаглавит: «Книга дней и царей». «Сие князь-Иванова слогу Андреевича
Хворостинина написание».
Всякое, как ему подобает, станет в князя Ивана книге на месте своем, в соответствующей
части, как учит Квинтилиан, величайший из риторов. Малое станет на месте малом, великое
– как великому пригоже. Все оживет, одушевится, правильно покажет. Все... Даже пан
Феликс – в Литве он ныне; Афанасий Власьев – в Уфе ему ссылка; Григорий-дьякон...
Григорий-книгописец... борзой писец... Где же ты ныне, Григорий, монах бродячий, царёв
сопутник?.. Царёв?.. И спохватился князь Иван: вчера в суматохе и сегодня в спешке
дорожной не расспросил он Кузёмку, не расспросил о главном.
– Кузьма, – повернулся он под тулупом, – а говорил ты с паном о некотором деле? За тем
и посылай был. Что же молвил тебе пан?
– Лих тот пан, – почесал затылок Кузёмка. – Не добился я толку. Сказывал, в грамотице
все отписано тебе. – Кузёмка развел руками. – На Можайске у воеводы та грамотица либо в
Разбойном приказе в Москве.
–Та-ак, – протянул князь Иван. – Да неужто слова не молвил и тебе о некотором деле?
– Пан тот бражник да пересмешник. Я его спрашиваю о некотором деле, а он мне одно
твердит: в Самборе горе, да в Гоще беда. Да еще сказал: объявилось-де – в Самборе всё воры,
3 Старинные ружья (пищали) были с кремневыми замками и с колесными (колесцовые).
да на всякого вора хватает болванов, и сам-де он, пан, болван, и будто и я, Кузьма, болван... А
что до дела, так в грамотке, сказывал, и отписано тебе о некотором деле.
– Князь Иван Андреевич, – вмешался Акилла, – пробовал ты коли... козлов в решёта
доить? Известно, не пробовал. Ну, так непочто было и Кузьму гонять за рубеж за делом
таким. «Некоторое дело», – покачал головою Акилла. – Ты меня спроси, я тебе скажу. Убили
царя навечно, намутил он тут надолго, из Гощи был гостюшка, значит, в Гоще и делан. Вот
тебе и «некоторое дело».
Акилла умолк. Сердито поглядывал он на князя Ивана, которому нечего было возразить
Акилле.
«То так, – думал князь Иван. – Теперь выходит, что непочто было гонять, непочто... В
смятении и страхе умыслил уцепиться за тень единую, за тень без души и плоти, да вышло
только так, что отдал Кузьму на пытку и муку. Эх, кабы знатьё!.. – вздохнул князь Иван. – У
колелых я пчел да меду захотел. Не в Литве-ста было искать мне пути. Один мне путь лежит:
не в сторону на Литву, не к Шуйскому – назад... Один мне путь, прямой: к рязанцам, к
тулянам да на Коломенское село».
Замлели ноги у князя Ивана, а он все сидел не шевелясь, то думая о своем, то глядя
бездумно в белое пространство, отороченное сизой полосой. Туда, за полосу эту, уносили их
всех кони, всех одной дорогой. И кони шли резво. Ветер гонялся за ними, обгонял и летел
дальше, посвистывая в ветлах, взметая серебряную пыль над полем.
«Эвон чего наворотил ты, Димитрий ты Иванович, твое царское величество, – продолжал
размышлять князь Иван. – То так... Ничего не скажешь... Вышел ты в Русь из темной пучины,
из Гощи, из гущи; попировал, поцаревал и навечно сгинул. Эх ну, да миновало ж, чего уж! –
мелькнуло у князя Ивана, после того как его крепко подбросило на повороте. – Из мрака
пришло... в мрак ушло...» А он, князь Иван, бежал из бездны мрачной, бежал из неволи на
вольную волю, бежал же! И жить будет, да не в молчательной келье! «Исайя, пес!..» – хотел
он крикнуть, но смахнул с себя тулуп, вскочил на ноги и вырвал из рук Нефеда вожжи и бич.
– Эх ну!.. – бросил он по ветру коням, выстрелил в них бичом... – Орлы-соколы!
И кони понеслись быстрее ветра, обогнали ветер.
Document Outline
ОБ АВТОРЕ
Л. Разгон
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ЛОДЬЯ ЕРЕМЕЯ ОКЛАДНИКОВА
Часть вторая
РУССКИЕ РОБИНЗОНЫ
ЗДЕСЬ ГОРЮЮТ ЧЕТЫРЕ. Лето 1744
ЗДЕСЬ ГОРЮЮТ ЧЕТЫРЕ.
Лето 1744
ФЕДОР ИАКИНФОВ ВЕРИГИН.
Лето 1747
ДЕТСКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ