«Гробе ты мой, гробе, тесный ты мой доме», – вздыхал про себя Тимофеич и проползал
наверх посмотреть на небо и убедиться, что в застывшем кругом безмолвии движется одно
только время. Но это было заметно и не по одному лишь течению небесных светил.
Когда в мае, впервые в этом году, вылез полежать на холодном ещё солнце полумертвый
Федор, на его отмытом снегом лице стала заметна по-прежнему круглая, но теперь уже
совсем седая борода.
– Экой ты стал седатый, Федя! – удивился Тимофеич. – Тебе, почитай, и сорока-то нету. .
Федор ничего не ответил, а только искоса поглядел на Тимофеича и запыхтел, как
растревоженный морж. Он знал, что родился в 1700 году, а какой ноне год, сообразить не мог.
Никакой!.. Федор потрогал свою бороду и попытался пальцами отвести к глазу жесткую
кудреватую прядь. Чудеса!.. Борода росла по-прежнему на его щеках, но он не узнавал её.
Это была чужая борода. Такая вот борода у Афанасия – у второго Марьиного мужа, а у него,
у Федора, своя борода, совсем другая. Федор покопался пальцами в бороде, потом на
четвереньках полез назад в избу. Он был уже совсем плох: не слушались ноги и кровь нате-
кала у него на деснах и на зубах. Тимофеич ждал лета, чтобы поискать на острове какой-то
ему только ведомой травы; он хотел лечить ею Федора, отказывавшегося от теплой оленьей
крови. Тимофеич сам хлебал её большой деревянной ложкой и поил ею Ванюшку и Степана.
Но прошло лето, и Тимофеич не мог поискать травы для Федора, как не мог пройти и к
наволоку, чтобы посмотреть на губовину и поправить, если понадобится, махало. Во всё это
лето снег не сходил с острова: рыхлый и мягкий, но покрытый тонкой обледенелой коркой,
он предательски покрывал собою провалы и ямы, берлоги ошкуев и подснежные речки, глухо
рокотавшие в потаенных своих руслах. Только к тому месту, где на морском берегу лежал
выкидник, пробрался Тимофеич со Степаном и Ванюшкой, оставив стеречь избу лежавшего
на печи Федора и полуторагодовалого медведя, возившегося в сенях.
Берег моря тянулся унылый и белый от не сошедшего за все лето снега. Снегом были
покрыты и черневшие кое-где бревна, а дальше, к морю, не было видно вовсе воды: впереди,
направо, налево, куда только хватал по берегу глаз, громоздился лед и лед без конца. Степан
и Ванюшка пошли по бревнам, скользя по ним и отдирая их топором одно от другого. А
Тимофеич так и остался стоять у самого льда, вперив совиное око в свинцовую даль, за
которой где-то распростерлись плодоносные земли. Они раскинулись далеко от этих мест, у
теплых вод, украшенные благоухающими садами.
Набегавший на Тимофеича ветер трепал хвосты его покрывала, а он стоял и думал о
благодатной стране, где произрастает вино-самотек.
Старик ходил по многим морям, но всё время – среди мокрого снега и рыхлого льда, в
сирости и неуюти. Ему не довелось ни разу дойти до теплого моря, где в бархатном небе
зеленеют большие звезды, похожие на изумруды. Тимофеич часто слушал рассказы матросов,
монахов и бывалых людей о южных морях и скрытых на дне их сокровищах и тайнах. Он
думал об этом подолгу и сейчас очнулся он от своих раздумий лишь после того, как Степан
дернул его сзади за три хвоста сразу.
– Ты заснул тут? Прямо лошадь, право слово. Стоючи спишь, – сказал Степан.
Тимофеич пошел по берегу к Ванюшке, лазавшему вдали по очищенным от сучьев
деревам, и, скинув с себя свое хвостатое покрывало, принялся выдирать бревна,
слежавшиеся за долгие годы и прикрепленные друг к другу не оттаявшим в это лето льдом.
Все трое, общими усилиями, смастерили они здесь подобие саней и наложили в них целую
гору разномастных и разносортных бревен. Потом впряглись и потащили свою поклажу от
берега прочь, тяжелой дорогой, по валунам, через овраги, по рыжим и топким островкам
чуть оттаявшей земли.
– Чего ж бы нам Савку не запречь в сани, право слово! – сказал Степан, отдуваясь на
одной остановке. – В зиму он нам лис душил, пусть поработает и в лето.
В тот же день Степан из медвежьей шкуры смастерил для Савки новенькую сбрую.
Запряженный в сани, медведь ревел и всё норовил сигануть в сторону или просто валился
набок и лежал неподвижно, как колода, только рыча и разевая свою огромную пасть. Но
Степан безо всякой жалости накручивал ему хвост, а Ванюшка стегал его ремнем под брюхо.
Так промаялись они с ним неделю-другую и хотели было плюнуть, когда однажды молодой
ошкуй рванулся в упряжке вперед и затрусил медвежьей иноходью, перебористой,
неуклюжей своей рысцой. И с тех пор тяжелые сани, высоко нагруженные бревнами, дружно
тащили уже четверо: три человека и полуторагодовалый медведь, понявший наконец, чего
хочет от него Степан, которого он продолжал побаиваться со дня их первой встречи у крутой
скалы на берегу губовины.
XIX. ЦЕЛИТЕЛЬНАЯ ТРАВА
Пройти к губовине Тимофеичу удалось только в следующее лето. Ванюшка остался на
этот раз в избе, где на одре своем из звериных шкур медленно умирал истощившийся в силах
Федор.
Тимофеич со Степаном пошли не однажды уже хоженною дорогой к тому месту, где они
три года тому назад убивались, глядя на чистое море, в котором где-то сгинула большая
окладниковская лодья. Они шли мимо тех же валунов и спустились в тот же овраг, где ручей
так же быстро и вкрадчиво, точно задыхаясь от волнения, нашептывал что-то равнодушным
камням. Тот же холмик вздымался за оврагом, а на нем торчала покосившаяся жердь.
Медвежья шкура не трепыхалась больше по ветру. Песцы ли её сожрали в голодную зиму,
или сиверко надругался над этой хоругвью несчастья, с налету сорвав её с покосившегося
древка?..
Тимофеич не захватил с собою другой шкуры. Он стал искать по берегу, не найдется ли
где хоть обрывок их старого косматого флага, но Степан снял свою рыжую шапку, ту самую,
что спасла его однажды от медвежьих когтей, и привязал ее к верхушке жерди. Выглянувшее
из-за облаков солнце заиграло рыжим пламенем на лисьей Стёпушкиной шапке, и жердь
стояла, как зажженный среди бела дня погребальный факел.
Дощечка на жерди была на своем месте, потемнела только и немного отсырела.
Тимофеич с трудом развязал ремешки, которыми она была прикреплена к древку, почистил её
топором и переправил цифру 4 на 6:
ЗДЕСЬ ГОРЮЮТ ЧЕТЫРЕ.
Лето 1746
Они утоптали землю, в которую была врыта жердь, и пошли по наволоку к воде, к той
великой грани, где начиналось их непреодолимое отторжение от живого мира. Непокрытые
волосы Степана рассыпались у него по плечам и налезали на смуглое лицо, поросшее
свалявшейся черной бородой. Только белыми зубами сверкал здесь Степан так же, как и на
Мезени, когда балагурил со своей задористой Настасьей.
– Эк у тебя волосья отросли! – удивился Тимофеич. – Что у дьякона, ей-богу! Дай-ко я
тебя выстригу сейчас. Ложись тут.
Степан лег на мелкое прибрежное каменье и прислонил голову к валявшемуся здесь
полусгнившему обломку доски. Тимофеич расправил на доске длинные и густые волосы
Степана и стал обрубать их топором. Черные пряди вздымались вверх, как вестовые голуби,
и уносились далёко в море, не сдерживаемые ледяными заломами или мглою непроницаемых
туманов. Степан встал, стряхнул приставший к малице волос и пошел с Тимофеичем
направо, дальше по берегу, в ту сторону, где они ещё не были ни разу.
Пройдя берегом шагов триста, они заметили в отдалении светло-зеленый лужок; он
лежал зеленым островом посреди окружавших его унылых камней, покрытых крепкою
коркою серовато-бурого ягеля1. Тимофеич, смекнув, в чем дело, обрадовался необыкновенно
этому открытию, точно после долгого зимовья в пустом и диком краю сразу перенесся на