немилостив и неумолим. Он даже предложил тут же прикончить и освежевать бегавшего по
берегу Савку: по крайней мере, хоть шкура, какая ни на есть, останется. Тимофеич поглядел
свирепо на сидевшего на корме распорядчика и бросил вовсе с ним разговаривать.
Всё было готово, и можно было отваливать. Выпускаемые из заточения узники
перекрестились и стали веслами легонько отталкиваться от берега, чтобы пройти между
каменными рядками. От глаз Семена Пафнутьича не ускользнуло, что все трое
перекрестились, сложив три пальца щепотью.
– Стой! – крикнул он. – Дай лоб перекрестить...
Сняв малахай, он перекрестился двумя пальцами, так, как крестятся раскольники-
староверы, и посмотрел на Тимофеича торжествующе, словно показал ему кукиш.
Тимофеич пожевал губами, глянул на Семена Пафнутьича прищуренным глазом и снова
взялся за весло.
Но едва только лодка отвалила от берега, как медведь замотался всем туловищем,
взревел, повернулся задом к лодке и стал, пятясь, входить в воду. Он нырнул и всплыл у
самой кормы, за которую схватился когтистыми лапами. Семен Пафнутьич замахнулся было
на него гребком, но ошкуй оскалил зубы и так рёхнул, что Семен Пафнутьич выронил весло
и сдался сразу. «Ещё карбас опрокинет аль загрызет, – мелькнуло у него в голове, и пот стал
крупными каплями спадать с кончика носа в редкую, жеваную его бороденку. – Пропадешь
тут с колдунами этими, сгинешь без покаяния».
– А про медведку-то и забыли, забыли совсем про медведку, – залепетал он елейной,
рассыпчатой скороговоркой. – Как же, отец, без медведки? Цав-цав-цав! Ца-вушка! Хочешь и
ты с нами? Вот и умник, вот и разумник... Цав-цав-цав...
И пока он рассыпал перед ошкуем сладкий свой горошек, Степан круто повернул карбас
к торчавшему из воды камню и дал медведю влезть в глубоко осевшую под ним лодку.
– Потопит, ой, потопит! – взмолился Семен Пафнутьич, но медведь встряхнулся и обдал
его пахнущим мокрою псиною дождем. Семен Пафнутьич фыркнул и обиженно смолк.
Тимофеич старательно греб рядом с безусым, вислоухим пареньком, которого Семен
Пафнутьич называл Митей. Впереди сидел на веслах Ванюшка, рвавший лопастями воду с
тем же исступлением, которое обуяло его накануне и только притихло немного, когда на
рассвете он почувствовал изнеможение и голод.
– Вот, Иван, – сказал Тимофеич, налегая на весло, – помни сегодняшнюю среду... Во всю
жизнь не забывай её...
– Какую среду? – повернулся к нему сидевший с ним рядом малый. – Ан сегодня четверг.
Тимофеич даже грести перестал:
– Как четверг? У меня зарублена среда!
– Четверг. Как есть четверг, – мотнул головою Митя.
– Как же ж?.. – совсем растерялся Тимофеич. – Значит, мы шесть лет были на день
отставши?
Семен Пафнутьич с ужасом посмотрел на недоумевающего Тимофеича.
– Басурманы, прямо басурманы... – залепетал он было опять, но сразу поперхнулся,
потому что медведь повернул голову и показал ему свои багровые десны.
Семен Пафнутьич съежился и во всю дорогу не проронил больше ни слова.
XXIX. ИДЕМ НА МЕЗЕНЬ!
С тех пор как табачники эти появились на судне, всё пошло там вверх тормашками,
особливо как лодья после Цып-Наволока забезветрила и стала на якоре недалеко от берега.
День-деньской теперь у них песни, да плясы, да скоморошины. Вот и сейчас Стёпка этот,
цыган, на корме с медведем своим: «Аладай, аладай...» Ни разу, собака, так не пропустил
Семена Пафнутьича. «Рыжий, – говорит, – красный – человек опасный. Чем, – говорит, – ты
бороду красишь?» С какой петли сорвались они, эти трое? И Митька-весельщик туда же,
обалдуй, льнет к медвежатнику этому. Вон они гогочут, ни с чем не считаясь.
Семен Пафнутьич стоял немного в сторонке и, сложив на животе руки, умильными
глазками глядел на трудников, сгрудившихся на корме, и на Степана, учившего медведя
плясать.
Тпру-ты, ну-ты,
Ноги гнуты...
Попляши, попляши,
Ноги больно хороши!
Еще нос сучком,
Голова пучком...
Степан держал в одной руке конец веревки, обмотанный вокруг шеи медведя,
переминавшегося на задних лапах.
Аладай, аладай,
Чистай, чистай чиганай.
Чахман, чахман,
Чахман, бахман...
В другой руке у Степана была дубинка, которою он непрестанно колотил по палубе, то и
дело норовя попасть и по медвежьей лапе. Но ошкуй не давался, рыча и скаля зубы,
подскакивая на месте и начиная часто перебирать ногами.
Медведь Савка,
Ляг на лавку,
Обними Митю...
Все собравшиеся, а больше всех придурковатый Митя, покатывались со смеху. Громкое
гоготанье доносилось даже в покойчик приказчика, куда в последние дни зачастил Тимофеич.
О чем они там шепчутся, Никодимка и этот старый колдун с Малого Беруна? Ну, да ему-то
что, Семену Пафнутьичу? Его дело мельничье: засыпал – и конец. Пускай уж Никодимка сам
разбирается, на то он и приказчик.
Аладай, аладай,
Чистай, чистай чиганай...
И Семен Пафнутьич полегоньку как бы отмылся от мачты, к которой прислонился было,
и поплыл к приказчичьему покойчику, семеня ножками и всё так же держа на животе руки.
Отойдя немного, он остановился, подождал чего-то и, скользнув в люк, заглянул в щелку.
Никодим сидел на лавке, держа в руках большую, переплетенную в коричневую кожу
тетрадь. Тимофеич улыбчиво щурился, стараясь заглянуть ему в рот, а Никодим размеренно
бубнил, читая записанную в тетради сказку, отрывая иногда глаза от искусно разрисованной
страницы и строго поглядывая на Тимофеича:
– «И потом шел этот странник с человеком своим Гаранькой на Грузинскую землю, на
город Тифлис, что под властью персидского шаха; а Тифлис-город стоит на горе каменной, да
в Тифлисе же есть колодцы горячие, а над ними сделаны чудные палаты, а в тех палатах бани
– парятся всякие люди; парятся не вениками, а трут терщики шелковыми кисеями. А промеж
Тифлиса река, не замерзает ни зимой, ни летом, называется Кура. Да близ реки Куры есть
гора каменная великая, а на ней просечены четыре окна большие; а жил-де тут людоед в той
горе, и ел тот людоед по человеку всякий день. Да в той же Грузинской земле есть меж
великих гор щели, а в тех щелях заключены звери – гохи и магохи1. А заключены те звери
царем Александром Македонским. И про те щели сказывали: ходил-де грузин какой-то за
зайцами с собакою, и заяц ушел в те щели, и за зайцем забежала собака. И те было звери –
гохи и магохи – собаку ту из щели стали хватать, и собака завизжала и от них ушла, и звери
те начали из щелей выдираться. И тот грузин подал весть другим грузинам, и, придя, они тех
зверей побили великим каменьем».
Никодим остановился, послюнил пальцы, перевернул несколько страниц и стал снова
бубнить, вперив глаза в тетрадь и поднимая их по временам на внимательно слушавшего
Тимофеича.
– «И пошел потом с человеком своим Гаранькой в Египет. Да в том Египте есть река Нил,
да в реке Ниле – водяной зверь, имя тому зверю крокодил. А голова у него – что у лягушки, а
хвост – как сомовий. Резвится на сухом берегу, а как завидит человека, и он за человеком
далече гонится и, настигши человека, пожирает его. А ловят там крокодилов великою
мудростью и привозят в город к паше».
Никодим закрыл тетрадь и встал.
Стоявший за дверью Семен Пафнутьич покачал сокрушенно головой и отошел к люку.
По палубе уж не раскатывался зычный хохот работников под дьявольский «аладай»
Степана. С запада припадал свежий ветер, и слышно было, как всплески ожившего прилива
шлепались о борта лодьи.
Никодим и Тимофеич вышли на палубу. Здесь закатывали из воды якорь, и судно
начинало круто поворачиваться, зачерпывая больше ветру полными парусами. Лодья