Выбрать главу

никому... А то пропало всё, и не вернется к тебе Насташа. Только... только... мне надо для

этого... надо...

– Чего, чего надо?.. Говори!.. – стал Степан, сам того не замечая, гнуть и ломать решетку

в частоколе.

Женщина испуганно шарахнулась от него.

– Тише ты!.. Что ты!.. Волос мне надо немножко... – стала шептать она, снова

придвинувшись к Степану. – Волос от медведка...

– Шерсти?

– Да... шерсти... Приворотить к тебе Насташу... Шерсти...

– Да я тебе её сколь хочешь наберу: он теперь линяет, ошкуй, самое его время.

– Возьми, набери в платок.

Степан бросился к медвежьему амбару и стал подбирать там грязные слежавшиеся

пучки, пока женщина, нетерпеливо теребя бахрому епанёчки, стояла, прижавшись к

высокому пряслу.

Степан не заставил ждать себя долго. Выскочив из амбара, он подбежал к окошку и

просунул между железными прутьями мягкий узелок, в который жена фаготиста вцепилась

обеими руками.

– Через два дня жди свою Насташу, – бросила она Степану на прощанье.

– Постой, постой! – пытался удержать её Степан.

Но та, не слушая его, легкой походкой быстро шла мимо слоновых амбаров, довольная

тем, что так ловко провела медвежатника и выполнила поручение, не потратив полтины,

сбереженной теперь на французские румяна.

XIII. ПРОФЕССОР ЛЕРУА ПРОИЗНОСИТ РЕЧЬ О БЕРУНАХ И МЕДВЕДЕ САВКЕ

Всё утро с Ледяного моря накатывал на столицу холодный ветер. Посредине лета

хлопьями падал мокрый снег и здесь же, на мостовой, таял, превращаясь в жидкую грязь. Но

редкие толпы не переставали собираться по Невской перспективе – у чахлых березок и под

навесами гостиных рядов. Из Академии наук обратно в Летний дворец, что на речке

Фонтанке, должна была проехать императрица. И всем хотелось взглянуть на позолоту

парадной кареты и как сожмут мушкетеры ружья и прапорщики преклонят знамена.

Ветер разгуливал по широким площадям столицы весь день. Он иногда утихал, как бы

прячась в пустырях, заваленных намокшим навозом, то вдруг вырывался оттуда и с налету

больно хлестал по щекам пешеходов. Он словно издевался над вызолоченными орлами на

аптеках и канцеляриях, силясь сорвать их с подвесков. Он проползал вдоль мостков,

подбираясь к рундукам в гостиных рядах, запертым ради воскресного дня, и вздувал

епанёчку у женщины, жены фаготиста, стоявшей в углу под навесом.

Гробовщики, попы, расстриги, старухи прибегали сюда с болота за Гостиным двором и

толкались здесь вместе с разным дворцовым сбродом – обер-конюхами, гоф-актерами, камер-

прислужниками и лейб-трубачами.

Женщина в епанёчке, стоявшая в углу, вдруг встрепенулась и шмыгнула в проход между

двумя рундуками. Под навесами вдоль запертых лавок по деревянным мосткам медленно

шли беруны с слоновщиками, и впереди шел высокий, тонкий Асатий в своем праздничном

уборе из кашемировой шали. Гробовщики, как всегда, смеялись над Асатием и задирали

берунов: говорили, что вот-де понаехали беруны и от них посреди лета невидаль такая, так

что уж и в полдень вовсе темно.

Но в Академии наук в зале для собраний было светло: люстры горели здесь тысячью

свеч. На небольшом возвышении под балдахином сидела в золоченом бархатном кресле

окруженная придворными дамами императрица, и профессор Леруа рассказывал ученому

собранию о тех же берунах, что прожили шесть лет в такой дальней стране и вышли оттуда

невредимы. Профессор говорил об этом по-латыни, и из русских людей мало кто понимал его

речь, и меньше всех – Елисавета. Но так уж тогда повелось, чтобы в ученом собрании

звенела латынь, непонятная вовсе народу. И беруны попали в латынь: Тимофеич, Ванюха,

Степан и даже Савка-медведь, валявшийся под навесом в медвежьем остроге. Казалось, что

императрица благосклонно внимает ученой речи профессора. Когда тот, отвесив первый

низкий поклон императрице, а второй остальному собранию, попятился задом с помоста,

Елисавета шепнула президенту Академии о табакерке, которую жалует ученому, так долго

по-латыни говорившему о берунах.

Государыня встала, и тотчас все поднялись и вместе с нею, проследовали в

гравировальную палату, где ученики упражнялись в гравировании царских портретов. В

библиотеке царице показали разные редкие рукописи и книги. Затем государыня прошла на

лестницу, убранную цветами и алым сукном. Тогда верховой, мокнувший в белых штиблетах

у парадного крыльца Академии, оторвался от стены и помчался через распухшую за день

Неву по понтонному мосту. Он миновал уже мост и несся теперь, махая флажком, мимо

новостроящегося Строганова дома по Невской перспективе. И сразу стали под ружье

мушкетеры и прапорщики распустили знамена.

Карета летела с Адмиралтейского луга под гиканье ездовых, заглушаемое криками

«виват»1. Мокрым снегом плевал ветер в плешивые головы гробовщиков и расстриг.

Тимофеич вперил совиное око в карету, где за мокрым стеклом он ничего не увидел. Карета

свернула на Большую Садовую, и сразу всё смолкло. Народ, посудачив, стал расходиться.

Одни зашагали в трактиры к вину и пиву, другие – домой к пирогам с грибами и луком.

1 Виват – да здравствует: соответствует возгласу «ура».

Зверовщики пошли в зверовые дворы, а жена фаготиста, успевшая за рундучком сунуть

Материне сверток с медвежьей шерстью, побежала к себе на Миллионную улицу.

Гробовщики вернулись на болото за Гостиным двором и там на рогожах опять разложили

свой невеселый товар.

XIV. ТАИНСТВЕННЫЙ СВЕРТОК

Царица подъехала к Летнему дворцу, который снаружи выглядел, как огромный

китайский фонарь. Ещё не завечерело, а из-за спущенных шелковых занавесей бесчисленных

окон вырывались наружу желтые, зеленые и алые тучи.

В одном кабинетце императрицы ещё не зажигали свеч, и она стала сумерничать здесь,

отдыхая на диване после латинской речи профессора Леруа.

Она думала о берунах, которые были с далекого севера, и вспомнила малолетнего

императора Иоанна. Елисавета держала его под замком на севере же, в Холмогорах. С ротой

солдат ворвалась она когда-то зимнею ночью во дворец, распоров ножом барабаны на

гауптвахте, чтобы дворцовый караул не поднял тревоги.

«Сестрица, пора вставать...» – растолкала она мать императора, правительницу Анну

Леопольдовну, которая очень удивилась, разглядев в своей полуосвещенной спальне солдат-

преображенцев.

Голос рассказчицы, приведенной откуда-то Материною, вывел теперь из задумчивости

Елисавету.

– Я, – говорит им царь Леонтий, – есмь до обеда поп, а после обеда я царь над тремя

тысячами королей...

Царица любила слушать подобные россказни монахинь, базарных торговок и другого

такого же люда. Но откуда-то дуло, и фрейлина1 Крузе принесла мантилью. Елисавета

вытянулась на диване и стала внимательно слушать.

– У меня, – говорит им царь Леонтий, – в одной стране живут люди немые, а в другой

стране люди рогатые; а иные люди – травоядцы; а иные люди – десяти сажен высота их; а

иные люди – половина человека и другая пса; а иные люди шесть рук имеют; а иные люди – в

волосах рты их и очи.

Рассказчица сидела на полу посредине покоя.

Она была слепа, и желтое лицо её с вытекшими глазами было мертво и неподвижно.

Шевелились одни только черные губы, и слова она выбрасывала жестко, точно во рту у неё

был щебень.

– Да родятся, – говорит им царь Леонтий, – в моем царстве звери слоны, и водятся

верблюды, и крокодилы, звери лютые, и зверьки саламандры.

Елисавета приподнялась на своем ложе и уперлась локтем в подушку.