они ушли далеко вперед, останавливаясь временами, чтобы подождать своих не очень
расторопных товарищей. А Тимофеич пошел рядом с Семеном Пафнутьичем но немного
обсохшей дороге, расспрашивая его про Никодима и посвящая его, как и в прошлом году, в
свои злобедственные дела. Семен Пафнутьич путался лапотками в своем долгополом кафтане
и, помахивая хворостинкой, сочувственно поддакивал Тимофеичу. Выгорецкий трудник не
чувствовал прошлогодней неприязни к старому беруну. Эти трое были так же гонимы
царским начальством, как и он сам. И это их страдание и нежелание Тимофеича быть шутом
на старости лет размягчали сердце обычно несговорчивого Семена Пафнутьича.
– Дела!.. – проговорил он и схватился руками за свой изодранный малахай, когда
Тимофеич окончил свой рассказ. – Дела! Рассудка лишишься вместе с малахаем и с тем, что
было в малахае.
Он снял с головы драный свой малахай и ткнул его Тимофеичу.
Тот повертел малахай в руках.
– Да, шапец небогатый... Не боярская, говорю я, шапка.
– Шапка?..– вскрикнул Семен Пафнутьич. – Не о шапке речь... У меня в этой шапке денег
золотых да серебряных было зашито столько, что еле голову нёс я под этою шапкою. Все то
вниз клонило, то назад запрокидывало, то набок сворачивало.
– Вишь ты! – удивился Тимофеич.
– Я бы тогда за эту шапку, может быть, трехсот рублей не захотел взять...
– Скажи на милость! – не переставал удивляться Тимофеич.
– Да я бы эту шапку не променял бы... не променял бы... хоть на что хочешь не променял
бы!.. – кричал, всё больше входя в раж, Семен Пафнутьич.
– Была, значит, шапка с начинкой, – заметил грустно Тимофеич, возвращая Семену
Пафнутьичу его именуемый шапкою облезлый и словно собаками растерзанный пыжиковый
малахай.
– Да я бы... да я бы... – продолжал неистовствовать Семен Пафнутьич, но, почувствовав в
своих руках возвращенный ему Тимофеичем малахай, помял его, поглядел на него
укоризненно и опять нахлобучил на голову.
Малахай был теперь легок, и голова выгорецкого трудника не болела больше от
отягчавших её рублевиков и червонных. Но зато ныла в Семене Пафнутьиче душа оттого, что
он попал впросак и что плакали теперь общежительные денежки и что срам такой на всю
Выгорецию. Не по Сеньке, значит, была эта шапка, не по Семену Пафнутьичу с такой
начинкой малахай.
– Дурак ты, дурак! – стал корить он самого себя. – Языку-то у тебя на рубль, а ума на
пятак. Говорил мне староста выгорецкий: «Смотри, – говорит, – Сёмка: ты горяч; коли что –
не вмешивайся, держи язык за зубами, а то и вовсе прикинься немым». Да я-то наказ его
поздно вспомнил. Они тут, в Петербурге, приказчика нашего заарестовали, ну, меня и послал
староста наш торговый в столицу, чтобы, значит, поразведать, нельзя ли приказчика
освободить и какие там ещё напасти к нам жалуют. И денег я зашил в шапку, чтобы взятку
сунуть, подкупить кого надо. Денег со мною было немало – ведь начальство начальству
рознь: бывает такая мелкота, что и рубликом удовольствуется, а иной изверг в триста рублей
станет. Я, видишь, в столице впервой... Ну, что бы им Никодима вместо меня послать: он и
сам приказчик и уж на что человек; да ему из Сумы отлучиться нельзя; там он лодью нашу
снаряжает, на Новую Землю собирается. Ну, послали меня. Приехал я, стал на квартиру,
сунулся туда-сюда, всё как-то без толку: тот уехал на Нижнюю Волгу струги хлебом грузить,
другой схвачен вместе с приказчиком, третий – в бегах невесть где. Я туда-сюда, за шапку
держусь, ветром, думаю, не сдунет – тяжелая, а мошенничек, может, какой и сопрет: их ноне,
мошенничков этих, повсюду довольно. Ну, да авось, думаю, обойдется: неужели ж кто на
такой малахай позарится? А сам всё же за малахай хватаюсь, то правой рукой, то левой: цела
ли, думаю, на мне шапка, хоть и чую, что голову она мне начинкой своей сворачивает. И пока
я там вчерашний день суюсь то туда, то сюда в такую непогоду, вижу вдруг – переполох,
народ бежит, а куда – и сам не знает. Я кричу:
«Голубчики, куда это вас несет так скоро?»
А они мне:
«Ну, – говорят, – тебя к псам, разговаривать тут с тобой! Ноги-то у тебя не отсохли,
можешь и сам бежать, там узнаешь».
Ну, я и побежал и, как прибежал, вижу – войско стоит под ружьем, знамена парчовые
развернули – царицу, видишь, ждут, как она в золотой карете поедет.
Дай, думаю, и я за те же, думаю, денежки посмотрю, что за такая у нее золотая карета и
какая корона царицыны волосы украшает. По крайней мере, думаю, будет что порассказать на
Выгу. Втерся я в кучу и слышу: народ болтает и то и се, а я знай помалкиваю, только за
малахай свой хватаюсь.
Случился тут босой мужичок в нашей кучке, совсем хмельной: хватил, должно быть,
винца натощак, ну и сделался шумен. Да и другие воскресенья ради были навеселе.
Распустили языки, мелют кто во что горазд, а я стою да на ус себе мотаю.
«При государе Петре Алексеевиче, – говорит мужичок, – на нашу братию, на рабочих
людей, накладывалась по тюрьмам на двух человек одна цепь, а чтоб такие тяжелые цепи,
какие ноне накладывают, носить одному человеку, этого раньше не бывало. Экая милостивая!
(Это он про царицу.) Я бы, – говорит, – её за этакую милость камнем убил. Хорошо им, –
говорит, – что войны нет; а как бы была война, то я бы навострил саблю на этих генералов...»
Тогда тут один в голубом кафтане говорит:
«Вот, – говорит, – любимчик царицын, Разумовский Алексей Григорьич... Приехал он в
Питер совсем в убогом платье, а теперь в золоте ходит. А всего только и делает, что собак за
зайцами гоняет. Недавно кто-то при Разумовском докладывал государыне, что придворную
псовую охоту надо бы поубавить, потому что её очень много и денег она из государственной
казны съедает гибель. И государыня на то совсем было согласилась. «Тогда, – сказала она, –
надо той охоты убавить». Но Разумовский уже тут как тут: «Ежели изволите приказать той
охоты убавить, то я прошу ваше величество, чтобы меня от императорского двора уволить».
И государыня тогда сказала: «Зачем, – говорит, – убавлять, можно и ещё прибавить...»
Рассказывает он это, а другой в нашей кучке ему поддакивает.
«Потому-то, – говорит, – наша Россия и разорилась. Откуда они пришли, что владеют
нашим государством? Царица всё ездит да гуляет. Она б, – говорит, – ездила в коллегии1 да
дела делала, а то ездит всё на охоту или в маскарады. Вон на Оперный дом семьдесят тысяч
рублей издержано. Небось когда желала принять престол российский, так всех обольстила,
как лисица, а ныне ни на кого смотреть не хочет. Народ оттого её и не любит, а сама она
народа боится и всегда в трусости находится. Да и наследничек её, Петр Федорович, того же
десятка. Недавно ехал он мимо солдатских казарм верхом на лошади, и во время обучения
солдат была из ружья стрельба; и он той стрельбы испугался и запретил стрелять, когда он
мимо проезжает».
Я в малахай свой вцепился обеими руками, слушаю все это. «Ну, – думаю, – и дела у нас
в России!»
А мужичок тот босоногий так расшумелся:
«Я б, – говорит, – взял пушек пять и пальнул бы в неё. Хоть бы её и не было».
И как сказал он это, вдруг слышу: «Лови! Держи!» Рассказчики мои – кто куды; мужичок
босоногий так даже на четвереньках скоренько уполз и в ямке какой-то пропал. Я тоже вслед
за другими, шубу с кафтаном задрал, бегу, а навстречу мне верховой флажком машет. Я
заметался, а малахай с меня наземь. Я – за малахаем, а тут один хвать меня за ворот.
«Вон он, – говорит. – Тебя-то мне и надо! Ты, – говорит, – государственный преступник,
и на таких, как ты, мне выдана бумага».
Я малахай напялил, за малахай одною рукою держусь, а другою показываю, что, дескать,
немой я и языка не имею, мычу себе так понемногу. А он тем временем затащил меня в