всем своим туловищем, с размаху.
III. ТАТАРКА
После Моровска сдался Чернигов, и лишь с Новгород-Северска стало изменять
Димитрию счастье. Ни осада, ни приступ, ни попытка поджечь деревянные стены городка не
дали ничего, и годуновское войско, запершееся в крепости, посылало со стен ругательства и
проклятия вору, который назвался Димитрием Ивановичем, московским царевичем.
Только вчера умолкла и под Добрыничами злая сеча. Служившие Димитрию запорожцы
всею массою своею бежали с поля битвы, а сам Димитрий едва не попал в плен к
годуновцам. И вот сидит он уже под Рыльском в полевом шатре и слушает, как бьет в шатер
снежная крупа, смотрит, как синие уголья гаснут в жаровне, как факел смоляной трещит и
коптит. Вдруг за шатром шорох: комнатный служитель Димитрия Хвалибог пришел, должно
быть, стлать постель. И впрямь Хвалибог, да не один... Держит за руку кого-то в желтых
шароварах, в красных сафьяновых чеботках2.
– Вылез, государь, я в степь из табора с молодыми ребятами по следу, по волчьему
порыскать, да вот... – Хвалибог улыбнулся, – не с мертвой волчихой – приехал обратно с
кралей живой. Татарина мы из мушкетонов3 кувыркнули, а ее привез я сюда.
Сказал Хвалибог, поклонился и вышел. В шатре остались только Димитрий с татаркой,
маленькой, дикой, почти совсем ребенком. Сушеной полынью пахло от нее и дымом.
Турецкие монетки, нашитые у нее повсюду, позванивали на ней жалобно, как льдинки в
ледоход. Она сбросила с ног чеботки, подошла к Димитрию, потрогала золотую кисть,
свисавшую у него с нашейной цепи, и улыбнулась. Димитрий дал ей пышку медовую с
изюмом, и татарка принялась жевать, усевшись у ног Димитрия, на рысьей шкуре. Потом
взяла его руку, повернула ее ладонью кверху и стала вглядываться в ее бугорки и впадины и в
спутанный узор пересекающих одна другую линий. Она начала рассказывать что-то
Димитрию на непонятном своем языке, и постепенно голос ее перешел не то в пение, не то в
причитанье. Димитрий выдернул у нее свою руку, и татарка приникла к его рукаву мокрым от
слез лицом.
«Дурка, блажная...» – подумал Димитрий, и ему стало не по себе.
– Ну, чего ты, чего? – молвил он недовольно, но плечики татарки не переставали
содрогаться, и она задыхалась в придушенном плаче.
Димитрий протянул к ней руки и, подняв ее легко, усадил возле себя.
– Ну, будет, малое, плакать что!
Он снял у себя с мизинца колечко с жемчужиной, окруженной алмазами, и надел его
татарке на коричневый пальчик. Та улыбнулась сквозь слезы и снова овладела Димитриевой
рукой. Татарка водила ноготком по Димитриевой ладони, уверенная, что по линиям его руки
может прочитать его судьбу, и опять рассказывала ему что-то долго, вполголоса, как великую
тайну. А когда добралась наконец до линии, ближайшей к большому пальцу, линия короткой
и прерывистой, то снова заплакала и, выронив из своих рук белую руку Димитрия, стала
выть и рвать волосы у себя на голове.
– Олю-ум!.. – причитала она, заламывая руки. – Олю-ум!.. О-о-о!..
«Олюм!..» С этим криком налетали татары на пограничные наши городки, швыряя на
всем скаку горящие головни в лохматые стрехи и поражая всякого не успевшего ухорониться
коваными булавами и копытами коней. «Олюм!..» – что значило: «Смерть!»
Димитрий понял предсказание татарки. Он наотмашь ударил ее в грудь и схватил
1 Манатья – монашеская мантия.
2 Чеботки – башмачки.
3 Мушкетон – старинное короткоствольное ружье с расширенным дулом, для того чтобы заряд из нескольких
пуль расходился в разные стороны.
лежавшую подле пищаль.
– Ведьма! – крикнул он, вскинув самопал1 к плечу.
Грохнул выстрел, но татарка была уже за шатром. Улюлюканье поднялось по всему
лагерю вслед маленькой чернавке в желтых шароварах, которая во всю прыть неслась прочь
по обмерзлым горбам.
В шатер к Димитрию ворвалась перепуганная стража. Димитрий сидел бледный, с
рыжеватыми волосами дыбом. А на разостланной по земле шкуре, возле стоптанных
чеботков, обнизанных мелким серебром, дымилась нарядная пищаль, выложенная черепахой
и насеченная золотом.
День пришел зимний, хмурый, обездоленный, неполадливый. Весь этот день кипело
вокруг Димитриева шатра тысячеголосое человеческое море. Весь день толпились в шатре
казачьи сотники и польские коменданты. Рыцари польские винили сотников в измене;
сотники всячески ругали рыцарей; и все они вместе – и рыцари и сотники – кричали на
Димитрия, торговались с ним, выскакивали вон и тотчас же с мятежом и криком лезли
обратно к нему в шатер.
– Обещал ты нам легкий поход и зимние квартиры в Москве! – кричали поляки, наступая
на Димитрия. – Московское золото обещал и рыцарскую славу! Обещал поместья и замки,
раздолье и честь. Погибель нам с тобою, обманщик!
– Бродяга ты, а не царь! – ляпнул вертлявый, весь обглоданный какой-то поляк. –
Насидишься еще на колу!
Атаман Корела, случившийся тут, весь затрясся от ярости, побледнело иссеченное
рубцами лицо у преданного Димитрию казака. Он рванулся к обглоданному, стукнул его в
ухо, даже язык у поляка наружу выскочил. Забряцала шляхта саблями, кинулись казаки на
панов, натиском дружным выбили поляков вон.
Так прошел этот день. Димитрий и думать забыл о татарке и вспомнил о ней только к
вечеру, когда, после ярмарки этой целодневной, остался наконец один.
«Татарка-чертовка, – завертелось у него в голове, – взялась пророчить, ну и напророчит
беду». И то: ляхи без денег не хотят воевать; бегут и казаки; пагуба, могила, злочестье!..
Вчера называли царем, Александром Македонским, а сегодня, говорят, только и крику в
лагере: «Самозванец, вор, Гришка Отрепьев!..» Ах ты, треклятье! Пусть уж кто – да не
Гришка! И с чего они взяли, что Гришка? Дался ж он им, Гришка! Вот же он тут, дьякон
Григорий, кому он не ведом! Ку-да там!.. Не верят, смеются... «Пусть, – кричат из-за саней, –
поморочит нахально свою бабку козу!»
Димитрий вскипел, топнул ногой, заметался по шатру... «Значит, и впрямь беда?.. Олюм,
как сказала татарка... татарка... Ах!..»
И он высунулся за шатер в ночь, во мрак:
– Гей, Хвалибог! Беги, сыщи мне ее! Где-нибудь она тут. Ко мне ее приведи!
Хвалибог долго слонялся по лагерю среди палаток и саней, потом бритая голова его
проглянула в шатер, в щель меж тяжелых бахромчатых полотнищ.
– Пошаловали ратные, государь, – молвил он растерянно. – Пристрелили из мушкетов...
Лежит теперь за последними санями... в окопе... мертвая...
Угли в жаровне почернели, погасли. Холод полз из степи по сыро-матёрой земле,
подползал под шатер, тянулся по рысьей шкуре, на которой валялись чеботки из красного
сафьяна, так и не убранные с утра Хвалибогом. Димитрий толкнул их носком сапога;
звякнули на них турецкие монетки, отдались в ушах Димитрия бездольем и волчьей тоской.
– «Привез не волчиху – кралю живую», – молвил он еле слышно, вспомнив слова
Хвалибога, и велел седлать лошадей.
В ту же ночь он с небольшой казачьей станицей отъехал от Добрынич к Путивлю.
IV. ПО РУКАМ
В Путивль к Димитрию без всякого его зова, сам собою, стал сбегаться из соседних
1 Самопал – ружье.
волостей голодный народ, ощетинившийся бердышами, рогатинами, косами, а то и просто
дрекольем. И пока Димитрий там наверху, в Городке, пировал либо шептался о чем-то со
своими казаками и поляками, у люда, набежавшего к городовым кирпичным стенам, уже
объявился свой воевода-атаман. Высокий, широкоплечий молодчик, холоп Новоуспенского
монастыря, по имени Бажен, по прозвищу Елка, он привел с собою целую рать монастырских