Толян оставался последним долгожителем среди местных мужиков, сгинувших каждый по-своему: кто на речке утоп, кто в дому угорел, кто самогонкой потравился, у кого просто сердце не выдержало, — но все по пьянке. Деревня катастрофически вымирала. И Наде принадлежала главная заслуга в том, что Толян был еще жив. Она продлевала ему срок жизни, но сокращала пространство души, которая, как ни странно, всё еще теплилась в его изношенном теле и по-прежнему тянулась к дружескому расположению, сердечному участию, сочувствию, стремилась быть услышанной, жаждала понимания, а еще лучше — прощения.
В последнее время меня часто посещает одно и то же видение, будто я, как когда-то прежде, снова сижу на бережку и, покусывая сочную травинку, беспечно дожидаюсь возвращения Мирыча — моей дорогой супруги, еще с утра ушедшей в город за продуктами. Моя задача состоит в том, чтобы встретить ее в Бараново и переправить на противоположный берег реки, на Горку. Стоит теплый августовский день, уже без строк и комаров, вода тихая-тихая, и в ней отражается убаюкивающая синева безоблачного неба, лишь кое-где задернутого сизой легковесной дымкой. В траве ползают мураши, и я лениво наблюдаю за их беспорядочным передвижением. Но вот сквозь заволакивающую взгляд дремотную истому я замечаю вдалеке чью-то фигуру. По мере ее приближения я всё отчетливее вижу, что это не Мирыч. Вскоре фигура обозначается совершенно четко. И точно — не Мирыч. Это Володя Еремеев — упокой его душу! — быстро, как катящийся колобок, семенит по лугу, держа в руке авоську в крупную ячейку с буханкой черного хлеба и двумя огнетушителями, вероятнее всего — портвейном. Впрочем, чтобы удостовериться в справедливости такого смелого предположения, мне остается ждать совсем недолго. Вот он уже почти рядом со мной. Его круглое, лоснящееся блином лицо расплывается в широченную радостную улыбку, отчего оно даже немного сплющивается, сужая разрез глаз и придавая им необычную раскосость. В глазах Володи лучится непритворный восторг, каким он выражает свое восхищение от нашей случайной встречи. Он даже не пытается подавить в себе этот восторг, рискуя оказаться в положении человека, которому люди — но не я! — с ровным складом характера могли бы попенять за проявление чрезмерной экспрессивности. Он достает бутылки, — и верно, это «три семерки», — отламывает краюху хлеба, садится рядом со мной на травку и, захлебываясь словами, начинает что-то говорить, говорить… Я не помню, сколько времени мы с ним сидели и о чем беседовали. Да это, пожалуй, и не важно. Имеет значение лишь то, что в этот погожий день уходящего лета мы с особой, пронзительной искренностью ощущали взаимную симпатию и расположение, чувствовали в себе способность понять и готовность простить друг друга — неизвестно даже за что, — и потому были охвачены счастьем общения, не сходившим с наших лиц вплоть до исчезновения последней капли портвейна. Даже в какой-то момент появившаяся Мирыч, и та настолько им заразилась, что наотрез отказалась хотя бы смочить пересохшие губы нашим божественным нектаром, дабы не лишать нас последних сладостных мгновений упоения безграничной внутренней свободой. Это лучезарное счастье искрилось в нас подобно солнечному зайчику, что отражался в стекле опустошаемых бутылок, и служило зароком тому, что ледяной тлен вечности еще долго не коснется наших потасканных тел, а наши грешные души еще не скоро вознесутся на небеса и обретут там бессмертие.
Увы, ощущение беспечной свободы и безграничного счастья исчезает не только с последней каплей вина, но также и с появлением Нади, вдруг возникшей перед баней в обмотанном вокруг головы шерстяном платке, вылинявшем цветастом сарафане и резиновых ботах на босу ногу. Наша с Толяном негативная реакция на ее появление вряд ли претерпела бы существенные изменения, предстань она перед нами пусть бы даже в широкополой шляпе с плюмажем из страусиных перьев и ниспадающей на лицо вуалью с мушками, в длинных, до локтя, шелковых перчатках, в коротком, облегающем платье из черного муара, тисненые узоры которого в сочетании с фривольным декольте изысканно подчеркивали бледность ее хилого тела, в тончайших чулках, чьи ажурные резинки всякий раз пикантно вылезали из-под платья, как только Надя вскидывала руки, чтобы поправить постоянно заваливающийся набок птичий атрибут на дивном головном уборе, и в остроносых туфлях на шпильках; доверяя Надиному вкусу, косметику, парфюм и бижутерию — оставляю на ее усмотрение.
Не тратя попусту времени на установленные этикетом протокольные приветствия, Надя сразу же заговорила о наболевшем. По цензурным соображениям, — а цензор сидит во мне самом, — привести Надин текст без стопроцентных изъятий не представляется никакой возможности. Будь Толян по крайней мере вполовину трезвее себя сегодняшнего, боюсь, что и тогда бы я не решился предать огласке хотя бы 50 % ее прямой речи, сколько-нибудь достойной ваших ушей. Ну а поскольку Толян пил уже третий день кряду, и к тому же, как я понял, не собирался на этом успокаиваться, рассуждать о каких-то безликих процентах, полагаю, совершенно излишне. Да и вообще, если строго следовать истине, степень трезвости Толяна не имела для Нади ровным счетом никакого значения. Ей вполне достаточно было углядеть Толяна в неурочный час в чужих пределах, чтобы пуститься в долгий и нудный обличительный монолог с применением всей богатой палитры ее матерной лексики. Учитывая же нанесенные ей сегодня Толяном злостные физические оскорбления, тем паче сейчас неподходящий случай для ознакомления вас с ее словарным запасом. Итак, без лишних предисловий, на одном дыхании, Надя выдала следующую полновесную тираду:
… … … … … … … … … … … … … … … … … … … …
… … … … … … … … … … … … … … … … … … … …
… … … … … … … … … … … … … … … … … … … …
На самом деле, низвергнутый на Толяна поток Надиной брани едва ли бы уместился и на целой странице, но отдавая дань чувству негодования, с каким всякий нормальный издатель обратится ко мне, попрекая в искусственном раздувании текста, я обхожусь лишь тремя строчками целомудренных многоточий. Впрочем, нет, кое-что я всё же могу привести без купюр, чтобы, с одной стороны, не погрешить против правды, а с другой — придать претензиям издателя должную обоснованность и всё-таки урвать у него из-под носа еще три строки.