— Ну, до дома ты, положим, еще не добрался, — резонно заметил я, — ты пока что только на пути к дому.
Толян вскинул уже успевшие вновь потяжелеть темные веки и выжидательно, с неослабным вниманием воззрился на меня, придав своему лицу отнюдь не то выражение, на какое я рассчитывал исходя из вложенного мною смысла в произнесенную фразу, то есть простой констатации того очевидного факта, что до дома он еще не дошел, что по меньшей мере еще с пяток дворов ему необходимо пройти, — нет, его физиономия выражала неподдельную заинтересованность, в которой не было ничего от пустой и никчемной констатации, но было всё от якобы завуалированного мною истинно-госмысла, состоявшего в том, что раз уж так случилось, иными словами, коль скоро он еще в пути и до дома, к счастью, пока что не добрался, то пришло самое время повторить, а не то другого случая может и не представиться. Понимая, насколько опасно обнадеживать его такой призрачной перспективой, насколько важно сейчас доставить его домой, хотя бы в том виде, в каком он уже пребывал, чтобы его, не дай бог, не занесло еще куда-нибудь по дороге, я закатил пышную речугу:
— Толян! В это самое время три дня назад твои нравственные идеалы были поруганы и раздавлены. Поруганы реакционным мракобесием толпы и раздавлены стихией ее бездуховной, обывательской риторики. Твое человеческое достоинство было оскорблено, унижено и втоптано в грязь грубыми жандармскими сапогами, точнее — резиновыми ботами. Не всякий гордый человек нашел бы в себе силы противопоставить что-либо такому варварскому диктату. Но ты нашел и противопоставил! И в этом противопоставлении ты не делал себе поблажек, не искал для себя легких путей. Избранный тобою путь — это путь самопожертвования во имя очищения, путь, который явил тебе такие мерзкие клоаки и безнадежные тупики жизненных дорог, что причины, подвигнувшие тебя вступить на эту стезю, просто отступают на задний план и безлико тускнеют на фоне собственных следствий. Чтобы умерить обиду и унять душевную боль, ты, очертя голову и не разбирая броду, бросился в пучину сточных вод, где тебя закрутило и как щепку мотало целых три дня и две ночи по темному удушливому подземелью. В этом рискованном плавании ты познал бренную суетность всего земного, изведал мучительную тягость ночных страданий, постиг великое таинство бесконечности времени; ты впадал в беспамятство и переставал узнавать знакомые тебе с детства очертания родной природы и приметы близлежащих деревень; весь мир был чужим для тебя в эти дни; ты падал, но каждый раз поднимался, вновь возвращался к жизни и всё больше обретал в нее веру. Так неужели после всего пережитого, когда твоя страдающая душа и мятущееся сердце превозмогли наконец бремя отпущенных тебе испытаний, ты не заслуживаешь того, чтобы забыться в коротком сладостном отдохновении?! Разве не чувствуешь ты безумной потребности в глубоком сне, который вытеснит из твоей опухшей от водки памяти нестерпимую муку всех этих кошмарных дней? — Чувствую, Мишка, — горестно признался Толян, — ох как чувствую! Но вот только скажи мне, коль ты сызнова так невзначай вдруг обмолвился о водке, верно ли я тебя понял, что рану свою от зловредного клеща ты еще не обработал? Ведь клещ — такая страшная зараза! Сказать тебе, что бывает, ежели рану вовремя не обработать? Жуть! Помню, в прошлом годе подзывает меня как-то бабка, мол, погляди, чтой-то там у меня в шее торчит. Ну, глянул я, а там клещ. Говорю бабке, мол, клещ там у тебя, бабка. Она в крик, дескать, вынай его, гада ползучего, дергай его, паскуду этакую, немедля. Ну, я и дернул, а он возьми да и переломись у меня — задница в руке, а голова у бабки в шее. Я, понятно, испужался, ведь как-никак человек всё ж таки. А бабка не унимается, вопит пуще прежнего, всё интересуется: «Ну что, вытащил гада? Чего молчишь-то, говори!» Так что ж тут, думаю, сказать-то! Отвечаю: «Санитарная обработка требуется, дезинфекция по-научному, давай, бабка, доставай бутылку, небось, схоронена где-нибудь тут». Она же в ответ, мол, и так сойдет, дескать, опять нажрешься. «Ну гляди, — говорю, — дело твое». Проходит день-другой, снова кличет меня, мол, как там шея-то моя? А что как, коли она уж вся распухши. Говорю, так мол и так, обработка нужна. Она опять ни в какую, кричит, мол, сдохну лучше, а бутылку всё одно не дам. Так, веришь ли, Мишка, такая вдруг тоска накатила, так стало пусто на душе, что поглядел я тогда на нее бесноватую, поглядел, окинул заодно уж взглядом и свою жизнь, что, навроде вихря, пронеслась в одночасье и вот уж издаля махнула мне ручкой, да и сник как-то враз, порешив: «А-а, ну и х… с ним, с клещом-то!»
— Ничего не скажешь, смело! И что же Надя? — содрогаясь от ужаса, едва вымолвил я.
— Надя?… Ну а что Надя! Что с ней станется! Поголосила малость да и подалась в город. Там ей его и вырезали.
Последние слова давались Толяну уже с большим трудом. Его неудержимо клонило в сон: он то часто моргал глазами, то надолго их закрывал, и медленно кренился мне на плечо. Я помог ему подняться и, держа за локоть, повел к дому. Спал он уже на ходу, однако перед самой калиткой внезапно встрепенулся, чуть оттолкнул меня в сторону, этаким припозднившимся заправским хватом сам вошел во двор, пошатываясь, доковылял до скотного сарая, открыл дверь, сделал еще два неуверенных шага в его зияющую темноту и там же рухнул.
Спустя несколько дней, уже перед самым нашим отъездом в Москву, Толян зашел проведать меня, а заодно и проститься. Мы присели на скамейку рядом с баней, которую я собственноручно смастерил в эти дни, — нет-нет, конечно, скамейку, — бани — это по части Толяна. Стоял мягкий, нежаркий день конца лета, и близость осени уже вовсю ощущалась и в нашем с Толяном настроении, и в том, как рассеянные лучи тусклого солнца лениво пробивались сквозь поредевшие, покрытые позолотой пряди высоченной березы. Окрыленный мечтой построить под березой беседку, где бы в откровенных, задушевных разговорах о смысле жизни и сомнительном бессмертии души мы могли бы с Толяном коротать вечерний досуг, я заложил первый символический камень в фундамент будущего сооружения, для чего взрыхлил в сосновом молоднячке возле берез, осин и орешника и поблизости от предполагаемого места постройки маленький квадратик дерна, побросав на эту подстилку разрезанные пополам шляпки здоровенных зеленников. Досужие садоводы утверждают, что таким незамысловатым способом можно вырастить на дачном участке домашние белые грибы. Как таковые — они мне и даром не нужны! Что за радость устраивать грибной промысел на огороде, подменяя им азартное лесное игрище! Грибы на участке представляли для меня сугубо эстетическую ценность, призванную придать тривиальной естественности природного дачного ландшафта еще несколько ярких штрихов очаровательной самобытности и пленительной неповторимости, благодаря которым я намеревался усилить впечатление от вида поросших высокой травой огородных грядок и переделанной мною в ковбойском стиле старой помойки, сколоченной из длинных жердей, отчего теперь она уже смахивала на загон для крупного рогатого скота. На удивление, Толян казался вполне трезвым. Сначала он подробно поделился своим недовольством, рассказав о том, как Надя, эта коварная интриганка, плетущая за его спиной агентурную сеть из липкой паутины, вступила в сговор с почтальоншей, и без его ведома сама получала причитающуюся ему пенсию, потом он долго сокрушался над тем, что нам так и не довелось вместе порыбачить в этом году, еще он напомнил о предстоящем зимой юбилее, не преминув также с горечью добавить о злокозненных шутках судьбы, которая только тем себя и услаждает, что спит и видит — как бы лишить его такого заслуженного празднества. Но обо всем этом Толян поведал без особого воодушевления, а вот о том, что приключилось с ним сегодня утром, рассказал с живым огоньком в глазах:
— Заначил я, стало быть, в огороде полбутылки самогонки, что не допил вчерась, — уж больно устамши был, как с делянки воротился. Не сразу-то и вспомнил, куда заначил. Сперва даже малость струхнул, — куда ж она, мерзавка, подевалась? Ну, в общем, кое-как отыскал ее в капусте, — никудышная нонче капуста уродилась. Ладно, захожу в дом — бабка-то спозаранку в город подалась, — беру стакан, наливаю, ну а после вроде как ненароком отвлекся — то ли на образа поглядел, то ли на что другое, — только вот оборачиваюсь и, поверишь ли, Мишка, глядь, а в стакане-то — пусто! Что за чертовщина, думаю! Неужто домовой озорует? Ну а после пригляделся, ух ты, ведь стакан-то — лопнувши!